Мне опять стало жалко себя. И опять я почувствовал сладость пребывания в мире обмануто-оскорбленнымМеня еще поймут и оценят... И в полудремоте стали возникать видения, достойные шестиклассника, начитавшегося Вальтера Скотта, Гюго и Дюма! Но они отражали то, что томилось в моем подсознании. В них прекрасной пленницей в башне интригана герцога томилась, естественно, Юлия Ивановна Цыганкова, и как упоительно было бы совершить ради ее благополучия удивительный подвиг, пусть тот и остался бы (оно даже и лучше так-то) непонятым и неоцененным.Но меня и впрямь в те часы давила тоска. Тоска эта, я нисколько не преувеличиваю и сейчас понимаю себя тогдашнего, могла бы заставить молодого человека и самого уравновешенного влезть на дугу Крымского мостаЯ томился, я тосковал по Юлии, по ее коже, по ее запаху, по ее дыханиюЯ желал быть снова единым с ней.Но я не мог быть с ней. И по всей вероятности, я не мог быть с ней никогдаЯ иронизировал по поводу пролития слезы и скорбной долиА у меня всерьез была тогда потребность выплакаться кому-либо (скорее всего и без выделения влаги).Но, увы, даже и в мыслях я не смог отыскать предназначенную мне и вытерпевшую бы меня исповедальную жилеткуЯ жил одиноким. Сам по себе. В этом унизительно-горестно было признаться, но пришлось признаться. Причина отчасти была во мне. Сдержанность в проявлениях чувств я относил к одним из самых важных достоинств. Персонажи Хемингуэя и Ремарка, почитаемые нами, говорили коротко и не о главном. О главном они предпочитали не распространяться (в людях), уберегая суверенность и недостижимость своих свобод и натур. Главные смыслы они утапливали в молчаниях, в коих читателями угадывался подтекст. С родителями у меня разговоры получались краткие и по делу. Считалось, что мы и без слов понимаем друг друга. К тому же, по понятиям матери, отец принадлежал к породе Потерял - молчи, нашел - молчи. Да и ты такой же, - говорила она и мне. С Городничим и Алферовым мы объяснялись с полуслова, но лезть сейчас к ним в душу с откровениями, жалобами, с тоской своей было бы, на мой взгляд, делом скверным. Возложением собственных забот на чужие плечи. Да и не стал бы я им говорить о Юлии, обсуждать женские истории в нашем сообществе было не принято. Вот рассказать о Сергее Александровиче и посоветоваться, как быть, меня подмывало, но я уговорил себя не делать этого. Лишним знанием я мог усложнить жизнь Косте и Вале.Недреманное око Сергея Александровича наверняка не сводило с меня любопытствующего взгляда. И, как было обещано, не моргало. Да и робел яА не усомнятся ли во мне Валя и Костя? Не стану ли я им неприятен? С чего именно мной увлеклись ловцы человеков? Мне было стыдно, и я боялся этих сомнений. Да, боялся! Это была не робость, а страх. Страх! Но страх не за себя, а за Валю и Костю! - успокаивал я себя.Но не успокоил..А вот Валерии Борисовне, как это ни странно, выплакаться я, пожалуй, смог бы... И Викторию, старшую сестру, я, опять же неожиданно для себя, смог представить своим духовником. Другое дело, я сразу понял, что ни с какими словами не обращусь ни к Виктории, ни к Валерии Борисовне, и прежде всего из боязни оказаться в их глазах смешным, жалким, а для Валерии Борисовны - и ребенком. Да, именно из боязниЯ жил в страхах самых разных свойств. Отчего так? Мне вспомнился мелкий персонаж из Карамазовых монашек Анфим, он любил деток, раздавал им пряники и имел вид человека, навеки испуганного чем-то великим и страшным, не в подъем уму его. В каких страхах жил я? В каких страхах сидел, скажем, в кабинете начальствующего К. В.? В страхах трепещущего и маленького человека. Откуда и как они взросли во мне? Зачем они мне? В тоске и с чувством стыда отправился я при свете дня в редакцию.Но там не ощущали моей тоски и не наблюдали во мне раба. И мне становилось уютнее в мироздании. Служебная суета утихомиривала пафос ночных и рассветных воспарений, самовозгораний и самоедств. Сергей Марьин, скорее всего, чувствовал томления моих неустройств и, возможно, ожидал от меня откровенностей, но и не услышав их, постарался озаботить меня работой. Сроки, сроки, сроки! - говорил он. - Нам надо быстро сдать очерк о Тобольске, чтоб не увязнуть в немЯ полагал, что Сергей лукавит, произведя меня в соавторы.Но он не лукавил. Прежде в своих статьях о культурном наследии он использовал мою информацию (добытую по его поручениям) и ссылался на меня как на специалиста-историка. Сейчас же требовал от меня четыре страницы текста - с прилагательными, а если можно, то и с метафорами.Не выйдет у меня, - бормотал я. - С прилагательными-тоЯ - не Бунин. Да и настроение скверное. - Иди перекрестись своей гирей, - посоветовал Марьин. - И настроение осознается... Про гирю я сообщить забыл. В те годы на службах и на заводах по чьему-то властно-чиновному благожеланию в моду вошла производственная гимнастика. Да что вошла! Введена была обязательною для снятия деловых напряжений. Ткачих останавливали на пятнадцать минут и заставляли делать зарядку. Повсюду появились пинг-понговые столы.Нам же рекомендовали с помощью гантелей и эспандеров одолевать усталость и боли в спинах, шеях и затылках. Дома у меня была пара двухпудовых гирь, одну из них я приволок в редакцию. Теперь по совету Марьина я перекрестился гирей четыре раза, а потом и выжал ее пятнадцать раз. Опять я почувствовал крепость своих мышц, ощутил радость физического бытия и готовность к подвигам молодечестваЯ вернулся сознанием в Тобольск. У меня не было возможностей останавливать в Тобольске мгновения.Но они сами без спроса, без моих понуканий остановились во мне навсегда. Вот я стою возле церкви Михаила Архангела, задрав голову, и любуюсь переломами ее лестницы на аркадах. Вот, приобретя на базаре футбольные трещотки, печалюсь на пустыре, где до тридцатых годов стояла дивная церковь Богоявления. Вот я в который раз поднимаюсь на гору камнями Софийского взвоза в ущельях особенного города к трудам плененных шведов..Я вновь - в столпе энергий тобольской красоты, в вековых концентрациях энергий, душевных и духовных, людей, живших, страдавших и творивших здесь. И что мне мои московские страхи? Возьму-ка я и уеду в Тобольск. Устроюсь, скажем, путеукладчиком на стройку к приятелям Марьина. Или подмастерьем к реставраторам, на ту же церковь Михаила Архангела. Или - на Захария и ЕлизаветуА вдруг меня допустят в Сибирский архив, где последуют открытия, каким позавидуют Городничий с Алферовым? Экая пойдет увлекательная, свободная жизнь, в которой будут смешны мысли о Сергее Александровиче, о всяких прочих глупостях и неудобствахА не желаешь ли ты просто сбежать по малодушию и трусости, - сейчас же был спрошен самим собой, - от того, что ты называешь глупостями и неудобствами? - Ни в коем разе, - последовал ответ. - Да и прописка у меня - при моих стариках - останется московская. Последний бытовизм никак не уменьшил высот моих рассуждений. Да и от чего можно было убежать в тобольской жизни? Или чего избежать? Чего избежали в ней те же Крижанич, Аввакум или Кюхельбекер? Или Николай Романов? Или вот Федор Михайлович... Да, Федор Михайлович... Тут мой возок затрясся по настилу дороги... При чем здесь Достоевский?.. Он там бывал... То ли до Мертвого дома, то ли после Мертвого дома...Но при чем...Нет, нет...Не это главное... Карамазовы!.. Вот!.Я помнил что-то..

Я поспешил в библиотеку и в десятом томе Достоевского серого, пятьдесят восьмого года, издания отыскал когда-то попавшуюся мне на глаза запись ФМ.: ...Драма. В Тобольске, лет двадцать назад, вроде история Ильского. Два брата, старый отец, у одного невеста... и т. д. Вот! И Карамазовы ничего не избежали в Тобольске (то есть в романе Карамазовы проживали в срединной России, но история их - тобольская!)... Так. В соображениях моих опять пошла рвань, несовпадения и логические скачки. Еще и Карамазовы! Эко хватил! Отчего же я не припомнил для себя Обтекушина, а сразу прихватил Карамазовых? Обтекушина, Обтекушина мне с его исповедью! Я снова перекрестил себя двухпудовой гирей и принялся с остервенением ее выжимать. Победа - вот лучшее лекарство для мужчины! - вспомнилось мне читанное на первых курсах. Кто же это провозгласил? Ницше? Вроде бы Ницше.Но от чего - лекарство? А не важно! Не обещал.Но мог бы и позвонить... Ладно. Для телефона обмен нашими впечатлениями не годится. Жду тебя в кафе Прага. Там в эти часы полупусто. О затратах не горюй.На чашку кофе у тебя хватит. В крайнем случае будешь у меня на содержании. Она была сердита, раз позволила себе съязвить о затратах. Предполагалось: об экономических волнениях бедняка, чурающегося из гордости богатой семьиМеня это задело.На что, возможно, она и рассчитывала. Кафе и впрямь было полупустое. Валерия Борисовна (в джинсах, в светло-розовой свободной блузе навыпуск и с разрезом на груди, волосы, темно-русые, распушила до плеч) сидела за столиком на двоих, и видно было, что она здесь своя. Возможно, она привыкла к этому, на мой взгляд, снобистско-скучному заведению с давних пор. Впрочем, пирожное, кусочки модного торта и дама вполне соответствовали друг другу.Ночные мысли о Валерии Борисовне не возникли, они свинцово спали, укрывшись с головой под дюжиной одеялЯ присел к ней.Не важно. Важно, что она называет себя твоей подругой, будто бы ты за ней приударивал, но она тебя отринула, а ты хоть и обижен на нее, но уважаешь как ученую... Ты гогочешь! - рассердилась Валерия Борисовна. - А эта Анкудина оказывает на Юлию... определенное... влияние.На мой взгляд, сомнительное. Конечно, в моде вольности и самостоятельности мышления, но тем не менее..А я смирно вела себя по отношению к ней только потому, что она твоя приятельница и ты ее уважаешь... Тут Валерия Борисовна замялась, возможно посчитав, что проговорилась и совершенно зря высказала мне свое высочайшее, но не заслуженное мною одобрение. Какая она ученая! - Я все не мог отсмеяться. - Дура и истеричка. И лицемерка. Прозвище - Кликуша. Только справки медицинские да всякие подхалимские штучки дотянули ее до четвертого курсаА там ее отчислили. И если вы ее видели, то как же бы я, по-вашему, мог приударить за ней? Ну да, ты же эстет! - съехидничала Валерия Борисовна. - Ты нищ, груб, дубина стоеросовая, но ты эстет. Тебе подавай барышень из семейства Корабельниковых. Валерия Борисовна, - сказал я, - вы могли бы произнести по телефону лишь Анкудина, выслушали бы в ответ матерные слова, и мы обошлись бы без кофеЯ ощутил, что на меня кто-то смотрит (мне и прежде в кафе мерещилось это)Я обернулся. Следопытский взгляд, я был уверен, мог исходить от столика, за которым сидела женщина с Огоньком в руке. Спина ее была мне незнакома, и незнакома была ее прическа под Анджелу Дэвис с антрацитовыми завитками. Что ты вздрагиваешь, что ты не смотришь мне в глаза? - проявила недовольство Валерия Борисовна. Сама же она заерзала и отчего-то вскинула руку с зажигалкой, словно бы огнем ее хотела оповестить дружескую крепость о подходе сарациновЯ возьму еще кофе, - сказала Валерия Борисовна. - И пожалуй, угощусь коньяком. Василий, ты будешь коньяк? Или может - ликер? Водки здесь нет... Пальцы пианистки... или щипача... - тут же мне вспомнились пальцы Юлии и мои мысли о них. Ко мне опять подступила тоска. И это была сладкая тоска.Не помню, обслуживали ли нас тогда официантки или сама Валерия Борисовна принесла чашки с кофе и рюмки с коньяком (к ним - дольки лимона в сахарной пудре). По сто грамм, - сообразил я. В иной раз я бы буркнул: Ну уж это мое дело! Теперь же я был готов - возможно, что и с воодушевлением! - объявить Валерии Борисовне, что намерен уговорить Юлию сохранить нашего с ней ребенка, ну и обо всем из того вытекающем.Но я опять ощутил чей-то следопытский взгляд, порыв мой был смят, и я выдавил из себя как бы подготовительную фразу, в ожидании услышать: И что ты решил? Как же, - сказал я, все же с долей горячности. - Вы же сами, Валерия Борисовна, просили меня уговорить Юлию не совершать безрассудстваА я вдруг ощутил, что именно злюсь. И именно на Валерию Борисовну. Ее известие словно бы спалило мое важнейшее житейское решение и пепел пустило гулять над Арбатом. Ты не о себе думай, - сказала Валерия Борисовна. - Ты о ней думай. Ей было больно. Ей и теперь больно. Выпей лучше за ее здоровье. Женщина в черных завитках на голове стояла за оконным стеклом. Она дернулась, шагнула в толпу, спешившую к Новому Арбату, и уплыла с ней. Ты сердись, ты злись! - сказала Валерия Борисовна. - Оно объяснимо.Но где же ты был эти два дня? Эти три, эти четыре дня! Она ждала тебя... Она любит тебя!.. Что ты все бубнишь! Впрочем, бубни... Ты отменил сейчас свой романтический порыв, дело твое..Я тебя понимаю..А позвала я тебя вот из-за чего. Покажи-ка мне ее прощальную запискуЯ знаю, что она при тебеЯ даже знаю, где она лежит. Ты сейчас охоронное движение сделал... Она тебе, стало быть, дорога..Я старше тебя, - сказала Валерия Борисовна. - Ты, как только ее мне пересказал, дома сразу же бросился ее перечитывать. И стал носить ее с собой, чтобы заглядывать в нее через каждые полчасаМного вранья, - вывела Валерия Борисовна. - Неужели и ты считаешь, что Вика отплатила, то есть отомстила тебе замужеством? А буквочки-то выводила как старательно! Пятерку с плюсом бы ей за это во втором классе! А так бы кол с минусом! Небось и черновики были... Она забыла лишь листочек... Пожалуйста... Закорючки на этом листочке не порадовали бы учителей вторых классовМонастырь... Грешница и ведьма..Монастырь... Ритуал очищения... Очищения ли?.. Свободна ли? Ст. Суземка... Зачем все это?.. Зачем все это было надо? Эх, Василий, Василий! - завздыхала Валерия Борисовна, сложив обе бумажки на столике. - Упустили мы с тобой девку-то, упустили! Проворонили, Василий! И я хороша. И ты хорош. Она же любит тебя! Ты отбрось обиды-то свои! Перечти бумажки разумом. Там черным по белому все сказаноЯ человек простодушный, - сказал я с вызовом, - и понимаю все буквальноА она при моем виде скривится или потребует плевательницу. Все, Василий, все! - заявила Валерия Борисовна решительно. - Ни уговаривать, ни убеждать тебя в чем-либо я более не буду. Все разъяснилось, все! Возьми эти бумажки. Ты их держишь вблизи сердца, а ее ты боишьсяА стало быть, это и не любовь! Я... - Ледяной человек во мне был готов к произнесению торжественной декларации, но я понял, что буду смешон, как жених из чеховской Свадьбы, и декларацию отменил. Да, Васенька, не понял ты нашей семейкиА у нас все девки, все девахи - с вывертами. В нас - бесы, по крайней мере - бесенята, а вернее сказать - бесенихиА Виктория, возразишь? И Вика. И Вика... Да, Виктория ровнее в проявлениях, Юлия же - пульсирующая, с русскими горками, со срывами и чудесами... Ты Викторию застал паинькой, примерной школьницей, позже-то, вне твоей жизни, и она поколобродила, порезвилась, Пантелеев - не дурак, перетерпел..А я? Я в молодые годы была шебутная и задорная, в летчицы рвалась, на досаафовских ЯКах высший пилотаж выделывала... Вон, ты же помнишь... - Валерия Борисовна чуть приподняла правый рукав блузы, открыв наколку: винт пропеллерный и рядом имя Лера. - А какие ухажеры вились вокруг меня! Скинуть бы мне четверть века, ну даже два десятка лет, и ты бы бегал за мной... Эх, Василий, Василий..А вот в тебе нет выверта? Дался тебе этот Миханчишин! Еще одну дурь вбил в голову!..Ну станция Суземка, ну заезжала, и что дальше? Но он-то как раз способен на выверт, не знаю на какой, добродетельный или подлый, но способен... Ехидничай, ехидничай! Это ты про моего мужа, что ли, и про Викиного Пантелеева? Очень верное наблюдение! Истинно так! Мы барыни, умеющие шалить, но и расположенные к комфорту. Даже наша хиппующая Юлия проявляла и проявляет интерес к фигурам значительным и сильным... Тут ладошка Валерии Борисовны подлетела к ее рту, будто в старании запереть тайну, чуть было не обнародованную. Валерия Борисовна нервно взглянула на меняЯ не способен к вывертам.Не способен быть значительным и удачливымА стало быть, и обеспечить кого-нибудь комфортомЯ грешен, пуст и слаб.Нет. Районной. Если бы Корабельников, а ему из Кремлевки тотчас позвонили бы, узнал, что Юлия в больнице и по какому поводу, он бы наш высотный дом разнес! А ты, коли на тебя просветление спадет или в тебе совесть заговорит, зайди к ней на полчасаА я и сам сразу удивился: а почему - тем более? Видимо, потому, что я чувствовал себя перед Викой виноватымА перед Юлией - нет. То есть в мгновения грусти я мог ощутить себя - умозрительно и в христианском смысле - виноватей всех в мире и виноватым перед всеми без исключения. Стало быть, и перед Юлией. При чем здесь христианские смыслы, возразил бы мне Валя Городничий. Он-то после перепоев (редких, а потому особенно мучительных) ощущал себя каждый раз виноватым и перед листочком осиновым, был готов рухнуть на брусчатку у Лобного места и возопить: Прости меня, народ православный! Впрочем, вопль этот не был его изобретением и ни до какой брусчатки Валя не смог бы доползти... Так вот в обыденно-житейском смысле я не признавал себя виноватым перед ЮлиейА Вике я, выходит, пять лет назад морочил голову. И убоялся... Тут Валерию Борисовну окликнули: Лера, я тебя полгода не видела! Должен заметить, что в этом для меня женско-снобистском кафе с Валерией Борисовной здоровались несколько дам. Одна из них с обилием макияжных иллюзий на лице возникла теперь возле нас и шепнула Валерии Борисовне явно что-то про меня. Собирательница, - разъяснила мне Валерия Борисовна. - Спросила, во сколько ты мне обходишься... У меня же весной выторговывала эскиз левитановского Марта... - И во сколько я вам обхожусь? - спросил я. В четыре рубля, - сказала Валерия Борисовна. - В четыреЯ забыл сообщить, что и Валерия Борисовна была собирательница. Дом ее (то есть и Вика с Юлией росли при дорогих стенах) украшали полотна мастеров, чьи картины в сороковые годы можно было за копейки (тот же эскиз, близкий к оригиналу Марта, - 150 р.) купить в комиссионках на Арбате или на Сретенке, у угла КолхознойА уж Лентулова ей несли за трояк с чердаков.Но это разговор особый..Минут через пять после собирательницы Валерию Борисовну окликнула женщина знаменитая, театральная и киношная Дива. Для меня она была столь же звездно-недоступной, как Брижит Бардо или Софи Лорен. И вот она стояла над нами с Валерией Борисовной! Они обнялись, пошептались, потом Звезда сказала приятельнице нечто особенное, а указав на меня, вскинула большой палецЯ им завидую, - сказала Звезда, взглянув на меня своими волшебными синими глазами со значением. - Вот вам моя визитка. Будет блажь, позвонитеМы выходили из заведения, Валерия Борисовна покачнулась, я хотел поддержать ее, она уверила, что она трезвая, а я дурак. Да ты не в том смысле дурак! - воскликнула Валерия Борисовна. - Ты просто не знаешь своего счастья и не умеешь ценить жизнь с ее удовольствиями! Когда я подсаживал Валерию Борисовну, шумно-гулящую, она, полагая, что извозчику спешить некуда, тихо растворила сумочку и протянула мне два бумажных треугольника, похожих на солдатские письма. Это записка от Виктории, а это все же тебе адрес больницы Юльки... Женишок! - и Валерия Борисовна рассмеялась. - Приколдованный ты ж нами, не забудь...На работе я узнал от Зинаиды Евстафиевны, что, пока я где-то болтался, меня разыскивала какая-то Анкудина. Разыскала же она меня в редакции через пять дней. Дела состояли в том, что у Юлии Цыганковой осложнения, положение ее сейчас тяжелое, нервы взвинчены, а выписать ее должны были еще три дня назад. Хоть бы и в аду, - начал было я с намерением выпроводить Анкудину вон. Однако меня остановило любопытство. Какие такие соображения, возможно и длительного накопления, выстрадала в себе Анкудина относительно ада. - И по каким же заслугам ты размещаешь меня в аду? Ты не способен любить! - Анкудина гремела уже боярыней Морозовой. - Зосима, старец у Достоевского, на вопрос Что есть ад? говорил: Страдание о том, что нельзя уже более любить. Эко ты, Анкудина, хватила! - сказал я раздосадованно. - Это совсем про другое. Я-то ожидал от тебя какого-то особенного умственного откровения. И уж не способен я, видимо, к страданиям, о каких ты говорила... Прозвище Кликуша, приставшее к Анкудиной на первом курсе, все же нельзя было признать точным. Кликушами, и деревенскими, и городскими, как известно, становились бабы по причинам женских недомоганий, обостренных тяжким трудом и побоями.

Никаких природных отклонений и нездоровий в Анкудиной, похоже, не было. По понятиям однокурсника, прислонившего к ней прозвище, она выглядела так, как, наверное, выглядели кликуши.На вид она была - несчастная. Про таких говорят: Лягушку проглотила и вот-вот ее выплюнет.Несчастная пигалица. И не из бедной семьи, а по понятиям тех лет - состоятельной, но опять же казалось, будто вышла она из бедной и неряшливой семьи. Скорее всего ей и нравилось выглядеть неряшливой бедняжкой (при этом могла признавать себя и гадким утенком, и Золушкой), какую до поры до времени недооценивают и в лучшем случае лишь жалеют. Сама же она хотела всех жалеть и старалась совершать ежедневные благие дела. Она все время мельтешила, совалась во всяческие курсовые и факультетские истории, кого-то бралась примирять, хотя об этом ее и не просили, кого-то облагоразумить, а кого-то, сообразно высоким моральным ценностям, и разоблачить. Суета ее вызывала усмешки и ехидства, но чаще - раздражение. В особенности раздражала юркость Анкудиной, ее странное умение оказываться (и без мыла обходится) в компаниях, куда ее совсем не звали, при этом часто она вела себя манерно, лебезила (я-то ничтожество, но вы-то...), а то и откровенно подхалимничала и глупо льстилаМне приходилось сталкиваться с ней чуть не каждый день, мы учились в одной группе. Ко всему прочему она с первого же семестра отчего-то стала прибиваться ко мне, допекать меня признаниями о своих житейских заботах, на мой взгляд - совершенно пустяковых и идиотских, лезть мне в душу, не понимая, что она мне физически неприятнаМне было неприятно глядеть на ее костлявую нелепую фигурку, запахи ее, грубые, почти мужские - работяги после вахты, вызывали у меня чуть ли не тошноты, в столовой я не желал садиться с ней рядом, чтобы не испортить аппетитаМногим Анкудина была не по нраву, иные называли ее приблудившейся шавкой, но мало кто отваживался ссориться с ней: общественная натура, старается, что же на нее дуться? Ко всему прочему Анкудина умела сплетничать, и так кружевно-тонко, что упрекнуть ее в чем-либо было невозможно. И еще установилось мнение, что в досадах Анкудина может учинить обидчику невезенияА я однажды не выдержал и очередное приставание ко мне Анкудиной грубо оборвал, послал ее подальше и посоветовал ко мне больше не приближаться. Она разревелась, заявила, что я бугай и медведь, а она убогая, и такие есть на свете, я же по причине толстокожести не могу понять ее и ей подобных, они для меня недочеловеки, но нет, она человек, она вселенская сестра милосердия, и мне через годы будет стыдно, и прочее, и прочее...Не выношу людей навязчивых, - только и мог я выговорить. После четвертого курса, хоть Анкудина и принесла в деканат какие-то медицинские справки, ее отчислили за академическую неуспеваемость и бездарные курсовые работы. Позже до меня дошло, что Анкудина доучилась в Библиотечном институте на Левобережной и трудится в заводской библиотеке. Теперь, то есть в те дни, когда я излагаю эту историю на бумаге, я, человек поживший, должен признать правоту укоров Анкудиной по поводу моей толстокожести, нравственной ли, душевной ли, в юношеские мои годы. Конечно, слово толстокожесть - неуклюжее, несуразное и неточное.Но и не суть важно..Я находился тогда в упоениях Буслаевского молодечества (Сила по жилушкам переливается, тяжко от бремени этой силушки). При этом никакого былинного бремени от силушки я не испытывал, напротив, сила моя, и природная, и добытая во всяческих секциях, в дворовых играх и забавах, доставляла мне удовольствие. Ощущая поутру крепость своих мышц - и рук, и спины, и ног, - я чувствовал ликующую, музыкальную даже радость жизни. В дороге, в полупустом троллейбусе, я отжимался на дюралевой трубе в проходе, вызывая недоумения пассажировЯ не мог представить, что когда-нибудь не буду играть более в футбол - кончилась бы жизньЯ был готов атлантом поддерживать небесный свод. Теперь мне, взрослому, тот юный Куделин смешон... Увы... Впрочем, и себе сегодняшнему стоит посочувствовать..А тогда, сам того не замечая и уж конечно не возводя это в доктрину, я был, пожалуй, высокомерен по отношению к людям, прежде всего к своим ровесникам, которые казались мне слабыми. И физически неразвитыми, и не старающимися развить себя, и проявляющими слабость, несдержанность в обыденной практике, скажем, ноющими о своих болячках, любовных драмах, учебных незадачах. Я, человек не злой, не расположенный к злорадству, не называл их, естественно, слабаками и не выказывал своего к ним отношения. Просто они были вне моих интересов и желаний понять их... Впрочем, все это разъясняю я чрезвычайно упрощенно. Возникают словесные определенияА во мне-то, юном, словесных определений не былоЯ просто жил..Я - не теоретик...Но упрощенным было и отношение ко мне, спортсмену, здоровяку, добывающему факультету грамоты и призы, многих студентов и преподавателейЯ им казался тупым, пустым, ограниченным..А во мне вызревала душа...На самом же деле я предложил Анкудиной посидеть на скамейке в сквере перед Домом культуры типографии и напротив нашего Голосовского корабля. Анкудина закурила, волосы ее были все те же, жиденькие, но, пожалуй, она поправилась и отчасти уже не выглядела замухрышкой. Зачем я привел ее в сквер и о чем говорить с ней, я не знал. Анкудина, а ты стала похожа на Крупскую, - вырвалось у меня ни с того ни с сего. - На молодую, на молодую! - стал я задабривать ее. Ты что несешь, Анкудина! - поразился я. - Ты хоть логику и смысл проверь произнесенного тобой. Как может женщина совершить такое жертвоприношение! И кем должен быть человек, способный одобрить этакую жертву, ему посвященную?.Я же тут вовсе ни при чем... Анкудина! - возмутился я. - Это для тебя запретная тема! Ты либо ничего не знаешь, либо все в твоей башке торчит вверх ногами! Ты мне лучше вот что разъясни. Оказывается, ты моя бывшая приятельница. Оказывается, ты теперь большая ученая. Или большой ученый. Как это понимать? Ну хорошо.Ну я врушка.Нафантазировала насчет тебя неизвестно зачем. Без всякой дальней мысли, а так...Но насчет второго... Анкудина замялась. Потом она стала бормотать нечто о том, что серьезно исследует одну историческую тему, в ее Библиотечном институте есть научное общество, она там недавно выступила с рефератом о поисках в прошлом веке особо мыслящими людьми Белых Вод, ее шумно одобрили, сказали, что работа ее перспективная, свежая, в ней - основа докторской и т. д. Так, Белые Воды, страна Беловодия, - соображал я. - Староверы, значит... сектанты, искатели благостной земли вне пределов им ненавистных... особо мыслящие люди... о них недавно вышла монография Климанова, трудно проходила, потому как - о слоях истории нам необязательных... Ты небось из ее пятисот страниц наковыряла страничек двенадцать, склеила их слезками и вздохами и создала новое учение... Так, что ли? Анкудина расплакалась, и я понял, что догадки мои справедливы. Теперь она, видно, и носилась со своей основой докторской по разным компаниям, совала листочки о Белых Водах под нос гражданам неосведомленным.Надо будет сообщить Семену Николаевичу, - произнес я уже лишнее, - какие у него трогательные читательницы... Вот обрадуется... И объясни мне еще одно, - сказал я. - Зачем вы суетесь со своими бумагами, рукописями, тайнами к Юлии Цыганковой, то есть - в дом известного в стране человека Ивана Григорьевича Корабельникова? Кто это мы? - испуги все еще оставались в Анку-диной. - Одна я прихожу к Юлии и по ее приглашениям...Ну, еще заходит Миханчишин.Но он свой человек..А так наш кружок собирается совсем в иных местах... И тут Анкудина разразилась... И вопрос мой вылетел без необходимости, и услышал я от нее то, что не было мне никакой необходимости ни слышать, ни знатьМожет быть, после вранья об ученых занятиях и моих иронических слов Анкудиной захотелось оправдаться передо мной и показать, что она не лыком шита, а связана с серьезным делом. Или просто проявилась ее склонность к болтовне. В кружке их Анкудина была и ученым секретарем, и одной из создательниц и хранительниц очага. Собирались они в домах разных, все люди замечательные, чистые, мыслящие именно особо, независимо и свободно. Обсуждали всяческие события, читали рукописи, опять же с соображениями независимыми и неожиданно-оригинальными. То есть компания Анкудиной занималась называемыми теперь разговорами на кухне. Другое дело, что они не только судили и рядили, находя в общении друг с другом отдушину, но и разносили, раздавали, распечатывая, интереснейшие рукописи и склоняли порядочных, но сомневающихся знакомцев к своему пониманию событий и явлений. К действиям каким-либо противоправным или буйным они не призывали, а просто искали истину, некоторые искали Бога. От Анкудиной я услышал в тот день о докторе неизвестных мне наук, якобы крупном физике Сахарове, чье письмо в правительство произвело шум во всем мире, о Буковском и Щаранском, еще о ком-то, кто сидит, о суждениях польских и чешских экономистов и прочем. Сыпались из Анкудиной имена ее собеседников, на чьих квартирах и велись отдушинные разговоры.Называла она и Миханчишина среди умнейших мыслителей, вот только высказывания его порой бывали излишне радикальными... К чему это она все плетет, думал я, не собирается ли она уговорить и меня вступить послушником в их кружок? Вот что, Анкудина, - сказал я. - ЗакончилиЯ слушал тебя невнимательно. И ничего не запомнил.Ни что, ни кто, ни как, ни где. И скажу тебе, трепитесь вы себе, трепитесь сколько пожелаете, но только ты свою трепливую компанию, где вы сами по себе, кружком не называй. И про кружок я ничего не запомнил.Ну конечно. - Остановиться Анкудина пока не могла. - Ты не только геркулес, ты еще и социальный здоровякА мы для тебя недочеловеки, уязвленные и рахитичные. Юлию Ивановну, - сказала Анкудина надменно, интонациями своими меня удивив, - никто не улавливал. Она достаточно умна, чтобы понимать происходящее вокругА ты как был тупой и сытый, так им и остался! Анкудина прошествовала к остановке маршрутного такси победительницей или хотя бы поставившей мне неуд на государственном экзамене по основополагающей дисциплине. Тю-тю! - только и смог я вслед ей произвести движение пальцем вблизи виска. - Чего она таскалась ко мне? Анкудина назвала меня социальным здоровякомЯ уже признавался в начале своего рассказа, что пребывал в те годы, то есть тридцать лет назад, прекраснодушным и романтизированным юнцом, чьи уши требовали ежедневного повторения Марша энтузиастов, тогда еще не исправленного (мечта прекрасная, пока неясная позже была истыми, мелко сидящими чиновниками Михаила Андреевича, суслятами, идейно переукреплена словами мечта прекрасная, во всем нам ясная...Нам ли стоять на месте!)Меня, опять же повторюсь, в студенческие годы нисколько не смешили слова Никиты Сергеевича о том, что в 76–81-м годах социализм будет сменен новой исторической формацией - коммунизмом. Да что меня! Такие взрослые и ушлые, по моим понятиям, люди, как Марьин и Башкатов, и те не отказывались участвовать в расцвечивании новой программы Никиты Сергеевича на страницах нашей газеты под разбросанной над двумя полосами шапкой - Великие цифры Великого плана (на что им не уставая пенял либерал Бодолин). Конечно, я не мог не видеть, сколько всякой дряни, вранья, глупости происходит в стране, в осуществляемой практике переустройства человечества. Приходилось доказывать себе, что осуществители идеи - слабы, корыстны, себялюбы, оттого-то и случается всякая дрянь.Но идеалы-то переустройства, несомненно, благородны и хороши, и наступит время, не через пять и не через десять лет, уже без нас, когда все образуется само собой, а дела и разумения людские будут совершенно соответствовать благородству идеалов. Торопыги же, стремившиеся все сейчас же исправить и улучшить, все эти поляки и пражские говоруны, все эти Сахаровы и Буковские казались мне чуть ли не провокаторами.Не лезли бы они наперед батьки, сидели бы в своих Прагах и Варшавах и помалкивали, дожидаясь наступления совершенств в Москве. Их же преждевременная суета могла лишь напугать наших дуроломов и вызвать закрепление болтов. Что и случилось...

Когда танки въехали в Прагу, я не обрадовался.Но и не возражал. Даже и гордость испытал за Державу. Эко мы их за несколько часов, и никто в мире не пикнул!.. Через два с лишним года меня на несколько месяцев лейтенантом (без всякой пользы для Отечества) призвали служить на китайскую границу. После Даманского и Жаланашколя с Китаем были напряжения, и в Казахстане у Джунгарских ворот создали новый военный кулак. Из Европы туда перегнали многих героев как раз чешской кампании. Они гусарили и проявляли себя удальцами.На стволах орудий, на башнях танков я видел выведенное белой краской: Дембель через Пекин! Да что нам какой-то Китай! Шесть часов лету - и наши борты над Пекином! Тогда все обошлосьА в семьдесят девятом удаль и восхищение собственной силой пригнало нас в Кабул...Но я заскакиваю в чужое время... В момент же общения с Анкудиной я относился к подобным анкудинскому кружкам, к их интересам и хлопотам, пожа

© filantrr

Создать бесплатный сайт с uCoz