А при таком-то соотнесении очевидным бы стало, кто праведники, а кто бесыЯ и не пытался спорить с Ахметьевым, но стал опасаться, как бы с ним не случилась истерика. И предчувствие неприятностей ко мне пришло. В сменах интонаций Глеба Аскольдовича начал проявляться и некий надрыв. И кадык его дергалсяЯ тихонечко поинтересовался, не возымеет ли в отсутствие основательных горячих блюд решительное действие на нас коньяк.Но вызвал лишь досаду Глеба Аскольдовича. Он-то добрел до существенного, а я вклинился в его смыслы со своей чепухойА существенное было вот в чем. Ахметьев задумал создать Дьяволиаду двадцатого столетия, но никоим образом не родственную Дьяволиаде Булгакова (я ее тогда, естественно, не читал) с ее суетой и лопошением мелких чертей, или даже бесенят, способных лишь на бестолковщину в совучреждении.Нет, Дьяволиада Ахметьева будет с морем крови, с помутнением разума, с раздрызгами по камням стен, изрешеченных металлом, вышибленных мозгов, с подлостью вселенских значений, с иезуитской попыткой прекратить связь времен, с дерзостью штурма Божественных небес, с наложением печатей на уста, умы, души людей, с отменой понятий о совести, чести и прочем, прочем... Потому-то он и дорожит допуском в сферы, там он имеет возможность добывать, понятно, прикидываясь благоувлеченным исполнителем, событийные и документальные основания для своей Дьяволиады. И многое уже добыл. Какие в моих житиях возникнут титаны злодейства! - воскликнул Ахметьев, и воодушевление, даже страсть взблеснули в его глазахА вот ты, ты! Да, ты! Ты напомнил мне о моих чуть ли не восторгах при написании мемуаров Буденного! - и Глеб Аскольдович вскочил с табурета. - Истинно так! Тогда я написал такой пассаж в житии этого есаула сатанинской конницы, что не мог не возликовать, и ты это понял и оценил. Взгляд Глеба Аскольдовича опять вынудил меня обернуться. Ахметьев обращался явно не ко мнеЯ заерзал на своем табурете. Глотнул из стакана пивоА Глеб помрачнел. Присел тихо и снова уткнул лицо в ладони.Мне показалось, он застонал. Из следующих его нервных признаний я уразумел, что он до того сливается с натурами персонажей задуманных им житий, с их страстями, утоленными и неутоленными, с их интригами, с их злобой, с перекрученными их понятиями, что погружается в их свойства. Становится словно бы одним из них. Одним из дьявольских отродий. И шкуру их, примеренную на себя, отодрать - с кровью, с мясом - порой ему удается лишь с изнурением воли. Жутко все это, мучительно. И остается страхА не прирастет ли бесовская шкypa к нему навсегда? Мне был снова отпущен совет: за спиной никого не искать. Приватные черти, сходные с карамазовскими, на беседы к нему не являются. Если они и есть, то уже сидят в нем, пока втихомолку. Ивану-то Карамазову было легче, объяснил мне Ахметьев. Он существовал в столетии почти благопристойном, в каком даже и смутьяны, неразумные будораги, не предполагали, что вот-вот начнутся репетиции и прогоны Апокалипсиса, а уж исторически-возбужденным барышням, вроде Веры Павловны, социально-эротические сны мерещились чуть ли не занудливо-ангельские. Иван Карамазов в этом благоспокойствии века выходил со страдальческими претензиями и недоумениями прямо на Бога. Упреки и недоумения его касались коренных несовершенств в мироздании, и были вызваны они обстоятельствами вечности, а не какого-то там отдельного девятнадцатого века. При этом Иван Карамазов опору своим упрекам находил в случаях, пусть и болезненно-неразрешимых, но частных, и кстати, для него эти случаи были умозрительно-теоретическими, самому Ивану Карамазову они не принесли никаких неприятностей, ни телесных, ни судьбообразующих. Да, Иван Карамазов жил в муках, он дошел до крайностей бездны, но именно до крайностей, то есть до краев бездны, он был над нейА мы-то с тобой в бездне! В бездне! - вскричал Ахметьев. В двадцатом веке если не для всего человечества, то уж для России-то точно краев бездны нет, вся Россия с семнадцатого года - бездна. Другое дело, мало кто признает это. Такие, как я, Василий Куделин, и сотни миллионов полагают, что они - на горном плато и их кудри приятно треплет веселый ветер.

Но он-то, Глеб Ахметьев, знает, что он в бездне. И все вокруг - в ней. Каково ему-то? И как ему быть? И как жить ему? То-то и оно! От Ивана-то Карамазова при всех его муках и дерзостях не требовалось никаких что-либо значащих для людей и для него самого действий.Ну если только слов или, в крайнем случае, подсказок негодяюА ему-то, Глебу Ахметьеву, жить в одних словах не пристало, предки его, наконец, Россия, распятая его Родина, требуют от него каких-либо свершений.Но каких? Вступать в полемику с Богом и в ней отыскивать оправдания своей бесполезности? Дурно. С Богом и Мирозданием все ясно. К тому же, находясь в бездне двадцатого столетия, заводить с Богом или великим инквизитором умозрительно-теоретическую дискуссию было бы делом глупейшим. Ты же сам себе противоречишь, - начал я подыскивать жалкие, успокоительные пилюли. - Тебе же ведомо предназначение. Ты говорил. И эти твои жития... - Нет, нет! Это не мое! Это все вынужденное, вынужденное! - взъярился Ахметьев и будто был намерен броситься на меня. - Мне все это противно! Я живу чужой жизнью! Я сам стану персонажем Жития беса! Я не знаю, каково мое предназначение. Оно не открыто мне. Да, я еще устрою нечто, от чего они там, наверху, запляшут. Пусть и сгорю! Тебе не надо знать, что я устрою...Но это не мое! Мне следовало бы стать Блаженным! Но не тем Блаженным, у кого дети могли бы отнять копеечку, а тем, нужду в ком ощутила бы вся Россия! Крик его тут же прервался, Глеб Аскольдович сникА я лишь выдохнул: Вот тебе раз...Но сейчас же посчитал должным проявить себя специалистомЯ уже пробалтывался (вроде бы в случае с Миханчишиным), что одна из моих курсовых работ (а вдогонку ей и - доклады в студенческом обществе) была именно о русских блаженных и юродивых (любознательность подтолкнула меня и к текстам о блаженных европейских, одни видения Бригиты чего стоили). Большой ученый, я то есть! Прямо как Анкудина со своей страной Беловодией! И вот теперь я, умник умником, принялся втемяшивать впавшему в отчаяние Ахметьеву, что ни в каком российском веке стать блаженным у него бы не получилось. Осуществлять себя он мог бы ближним боярином, коли у него в роду Стрешневы, думным дьяком, предводителем дворянства, сподвижником Новикова, гусарским полковником, в крайнем случае - поручиком Ржевским, но никак не блаженным. К тому же русские блаженные и юродивые - особенные существа, они - не навязчивые и не деятельные, это тебе не шуты с бубенчиками, способные вертеть королевскими дворами или влиять на политику Франции. Они, наши блаженные или монахи с репутацией блаженных, редко могли влиять на действия сильных мира сего. И тем более - на ход истории, такого я что-то и не помню. Это позже, порой и через столетия заинтересованная молва приписывала им чудеса и подвиги, а иным из них посвящали приделы в знаменитых храмахА уж в нашем-то веке соваться, если не завелись в голове тараканы, соваться в шкуру блаженного просто бессмысленно. Оплюют и растопчут. И более ничего! И главное - никаких откликов в восприятиях современников их личности не получат.Никто и не узнает о них. Следует ли Глебу Аскольдовичу отряжать себя в блаженные? Может быть, может быть... - пробормотал АхметьевА я? Не ощущал ли я тогда себя доброжелательным врачевателем из специальной лечебницы, желавшим бедолагу успокоить? Да, возможно, ты прав. Возможно, ты прав... - бормотал Ахметьев, будто бы уже расположенный ко сну. И вдруг он снова вскричал: Никому не будут нужны все эти мои жития! И всяческие разоблачения! Очень скоро! Все само собой рассыпется! Все рухнет! Я напрасно уродовал свою натуру, назначив себя жуком-точильщиком ножек пролетарского трона. Жил бы себе тихо, ловил бы и квалифицировал стрекоз, или сочинял афоризмы, или разводил гладиолусы на продажу. Все рухнет и без моих усилийЯ и полагал, что рухнет, но не думал, что так скоро... - И как же скоро? - доброжелательный врачеватель старался спрятать усмешку. Сейчас скажу, - Ахметьев зашевелил губами, вспоминая нечто, - так..Матрона открыла в... так..Матрона... Через двадцать лет...Ну, может, двадцать пять... Все и рухнет... - Что рухнет? И что - все-то? - доктор был еще терпеливА все. Все, что тебе дорого, - сказал Ахметьев. - Режим, партия, Учение, столпы и жрецы Учения, все! И вот что страшно, единственно страшно, но уж страшнее не бывает, - рухнет и наша с тобой страна. - Через двадцать лет! Двадцать пять! Рухнет! - рассмеялся я. - И кем же это объявлено? Это Матрена, что ли, открыла?.Я уже хохотал. Да, Матрона.Не МатренаА Матрона, - сказал Ахметьев. Глаза его были умные. Кто такая Матрона? - спросил я, уже обеспокоившись. Последовал рассказ Глеба Аскольдовича о МатронеЯ сразу же забыл ее отчество и фамилиюМногие десятилетия эта Матрона якобы жила в Москве, долго в Сокольниках, потом - в арбатских переулках, а в последние свои годы - где-то поблизости от Тверского бульвара. Родилась же в деревне, на Рязанщине, что ли, и была неграмотной. Умерла она в пятидесятых, прожила лет семьдесятА родилась Матрона слепой, в юные годы еще и обезножела. Божий дар - а прославилась она вроде бы как целительница, пророчица и ясновидящая - обнаружили в ней еще в младенчестве. Глеб знаком с ней не был, но его вывели на людей, ее окружавших, свидетелей (чаще всего - свидетельниц) ее чудес и пророчеств, старух, помогавших ей в быту, и женщин, кому Матрона покровительствовала, или даже воспитанниц ее. Рассказ свой о Матроне Ахметьев вел, именно соблюдая каноны житий святых, правда вплетая в него простодушные коммунальные и энкавэдэшные подробности. В университете я интересовался и агиографической литературой, мог теперь понять, из чего склеивалось житие Матроны, и оценить степень его достоверности. Делать замечания Ахметьеву я постеснялся: а не выйдет ли, что я образованность хочу показать? Из слов Ахметьева выходило, что Матрона исцелила и спасла немыслимое число граждан, а напророчила: Первую мировую войну, отречение царя, приход кровавых большевиков, колхозы, репрессии и прочее. Будто бы о ней знал Сталин. Будто бы она возникала в его видениях. Будто бы он являлся к ней на квартиру со своими сомнениями и страхамию

Самым драматическим событием их мистической связи было чудесное недопущение Матроной отъезда Сталина 16 октября 1941 года в запасную столицу - Куйбышев (литерный поезд перепутал вокзалы). Заинтересованность Сталина в ясновидящей и спасла ее (и ее окружающих) от тюрьмы и дурных домов. Одно из последних ее пророчеств, на которое и ссылался Глеб, было именно о том, что лжебоги, лжецари и кровавые воины падут и рассыпятся (То есть распятие России закончится, - стал растолковывать свой же рассказ Ахметьев. - Наказание будет отменено. - Но тут же и вздохнул: - А может быть, заменено на пожизненное заключение...) И была названа пророчицей точная дата, когда падут и рассыпятся, - вторая половина восьмидесятых годовМатрона в видениях рассмотрела и некоего Михаила, либо пикой, либо копьем, любо шпагой протыкающего лжебогов и лжерыцарейЯ знаю трех подходящих Михаилов, - сказал Ахметьев. - Один из них может быть тебе известен.Нет, нет, не Михаил Андреевич, упаси Боже, он недотянет, хотя и он, а вблизи него и я, необходим для того, чтобы все пало и рассыпалось..Я хотел было понасмешничать. То, что от некоего Михаила у Матроны происходит начало, - это понятно, это традиция, Михаил Романов и прочее. Что же касается сроков, то они есть и в Другом пророчестве, названы коллегами Глеба Аскольдовича. Извольте дожить до восьмидесятого года и на вас наедет (благоговейно-требовательно опустится) коммунизм. И что же - прямо тут и рассыпется? Но тотчас желание насмешничать над пророчествами Матроны пропало.Нечто во мне словно бы запретило ехидстваЯ никогда не был атеистом.Но и верующим был скорее стихийным (точнее, соглашался быть верующим). И вера-то моя более всего проявлялась в попытках оберечь себя от детских страхов (ребенком молил Боженьку о том, чтобы матушка поскорее вернулась домой и с ней ничего бы не случилось). Пожалуй, и позже детски-простодушное ожидание оберегов от Бога и осталось для меня основой отношений с Ним. Фольклорно-сказочные чудеса я уважал. Особенно - обеспеченные улыбкой Николая Васильевича. Библейские же пророки признавались мной именно литературными героями.Но уж серьезно отнестись к каким-то пророчицам и ясновидящим из коммунальных квартир у Тверского бульвара я не могА Анкудина наша часом не пророчица? Что-то и в истории отечественной я не помнил вразумительно истолкованных эпизодов с пророчицами и ясновидящими. Пророки мужского пола случались (и то их слова и намеки категорично толковались задним числом, и возникали очередные Нострадамусы)А убедительных ясновидящих дев я и впрямь не помнил.Но у Ахметьева никаких сомнений по поводу Матроны не было, и в глазах его я не наблюдал горячечности бреда. Уж на что нелепостью звучал рассказ о том, как Матрона 16 октября 41-го года литерный поезд Сталина, отправляющийся в Куйбышев, перегнала, перенесла, могла, значит, не только пророчить, но и совершать силовые действия - с Казанского вокзала на вокзал Белорусский (то есть давая Сталину знак и спасая Москву с Россией), но и эта нелепость была для Ахметьева несомненной исторической реальностью. И совершенно не вызывал у Глеба Аскольдовича недоумений случай, когда безграмотная Матрона открыла находившейся под ее покровом Зиночке, корпевшей над чертежами дипломного проекта, многие секреты римских зодчихЯ сидел притихший. Похоже, что и подавленныйМне хотелось прекратить разговор с ГлебомЯ ощущал разлитую в этом разговоре угрозу или хотя бы опасность для себя.Но притих и Ахметьев, взгляд его будто замер, он уже никого не искал за моей спиной. И я решился пожалеть егоА может, пожалеть самого себя.Но следом Глеб сделал заявление. Оно меня удивило. Или даже напугало..А жалость моя к Ахметьеву заключалась вот в чем. Он сидел (мы без слов выпили по рюмке коньяка) передо мной человеком страдающим, при этом впавшим, мягко сказать, в странные заблужденияЯ же был в сравнении с ним благополучным везуном. И страдал он не только в сущий момент, а страдал исторически, их породе было определено стать никем, последнимиМеня же при рождении произвели во всех, то есть в первых, и влили мне в кровь неразменно-неизбывную бодростьА благословение Ивана Григорьевича Корабельникова (я уже не говорю про нашу с Юлией любовь) и вообще возвело мое благополучие в куб. И вот с высот благополучия я вознамерился успокоительно пожалеть Глеба, не прямо пожалеть, вышло бы оскорбление, а кое-как подсластить его муки и раздрызги. Обращение мое к Глебу получилось по-дурацки вывороченным. Ко всему прочему нашли выход мои способности к самоуничижению (или потребности в нем)Я стал бормотать, что вот, мол, Глеб как бы завидует Ивану Карамазову, посчитав, что уступает ему в силе страстей и уж тем более - в значимости полемического собеседника, напрасно завидуетА я вот завидую ему, Глебу Ахметьеву, потому как он человек страстей, а муки и жертвы его вызваны бедами России, я же - никто, говно невесомое (нет, этого я не произнес, только подумал), сытый раб, сытый и благополучный, но мне уготовят шинель столоначальникаА потом и другие шинели, из сукна - подороже... После слов об этих уготованных мне столах и шинелях я чуть было не пустил слезу - теперь уже из жалости к самому себе.Но тут Ахметьев худыми пальцами вцепился в мою рукуМое кривобокое бормотание он, похоже, и не слушал, но упомянутая по инерции шинель его зарядила током в шестьсот вольт. Вот! Вот! Ты верно вспомнил! - вскричал Ахметьев. - Вот! Вот в чем мой смысл! Что самое важное в истории Акакия Акакиевича, продолжил витийствовать Ахметьев. Постройка и потеря шинели, скажешь, ну и глупость, глупость! Конечно же нет! Это у недоумков Добролюбова и Писарева шинель сама по себе вызывала ручьи умилений, это они бубнили о социальных несправедливестях и гоголевской школе. Ограниченные дураки. И тут я согласен с Набоковым, которого ты, как известно, не позволяешь себе читать. Конечно, конечно, самое важное у Гоголя - это призрак Акакия Акакиевича! И жизненно-сущностное желание его, Глеба Аскольдовича, стать в конце всего (стало быть, и итоговое желание) призраком.Не Башмачкина, естественно, призракомА его, Глеба Аскольдовича Ахметьева, призраком. Причем не газово-прозрачным или медузообразным, а упруго-плотским и - главное! - осознающим себя. Призрак, разрекламированный трирским мудрователем и его собутыльником с мошной, Фридрихом, бродил по Европе как раз в ту пору, когда по ночному Петербургу, вызывая толковища обывателей, вышагивало привидение Акакия Акакиевича. Оно-то в отличие от зловещего европейского призрака, желавшего все разрушить, воздействовало лишь на души и совести. Вот и его, Ахметьева, призрак, ростом с кустодиевского большевика, фу-ты, большевика, лучше с Шуховскую башню, то есть с хорошую передающую антенну, именно способный осознавать себя, будет отсылать духовные волны к разумам и совестям сограждан, будет им укором и надеждой. И там, наверху (палец в небо), его услышат, поймут или с хладносердием призовут к продолжению карамазовского спора (все же - карамазовского!).Но он, Ахметьев, не опустится до бунта и ярости, а проявит склонность к смирению или примирению. Ты, Василий (то есть я), не прав, отказывая российским блаженным быть значимыми в двадцатом столетииМыслимый Глебом призрак и явится на Руси призраком Блаженного. И Матрона, конечно, имеет права и основания именоваться Блаженной. И ею назначен срок обожравшемуся, облившемуся (и кровью, понятно) Разрушителю, кустодиевскому исполину, снова превратиться в призрак.

Но теперь уж этот призрак долго не побродит, тем более по Европам..Я больше не мог все это слушать! Не мог! Слова Глеба бились о меня и в меня не входили. И все же... Уши затыкал (и прослушал подробности упований Глеба стать призраком Блаженного, и позже, через годы - случился повод - жалел о том, что прослушал).Не знал, как прекратить разговор. И тут я взглянул на часы. Я-то думал, что мне сейчас будут представлены доказательства существования Матроны. Или даже остатки ее мощей. Или бантик какой-нибудь голубенький Матроны-чудотворицыЯ чуть было не перекрестился.Но нет, Ахметьев достал из джеймса бонда вторую бутылку коньяка. И лимонА мне-то, - затараторил я. - Я и Капустину пообещал. И как же я на поле выйду, если еще приму? Я и шнурки не завяжуЯ с тобой еще посижу, но пить тебе придется одному... Потом. Скоро явятся соседи. С кухни придется уползатьА соседа Чашкина ты мог бы и запомнить, который радиолюбитель и играет на тромбоне и трубе. Или на кларнете.Ну помнишь, он еще пел: И в Македонии, и в Патагонии ловится на червя лишь рыба нототения? Нет, нет, ты уж извини.Ну Чашкин, ну сосед, ну играет на трубе, ну рыба нототения.Ну и что? - Ахметьев как будто дурака валял.Но табурет не покидал.Нет, все! Раз до тебя ничего не доходит! Встали! - сказал я резко. - Коньяк и лимон отправляй в чемодан. После игры выпьем и закусим. И еще прикупим. Эти соображения заставили Глеба примириться с реальностью. Перед тем как защелкнуть замки чемодана, Ахметьев сделал заявление: СмотриЯ у тебя ничего не заимствовал. Будильник твой трещит на столе. Проверь. И в карманах... - И Глеб Аскольдович принялся выворачивать карманы, демонстрируя их невинность.Ну, Глеб, это уже лишнее! - Я был вынужден изображать обиженного. - Все. Сейчас брошу в сумку форму, запасные бутсы и тронемся. У Рижского вокзала мы схватили такси и через пятнадцать минут оказались на Пресне у ворот стадиона Метростроя. По дороге я нервничал, опасаясь, как бы Ахметьев снова не напряг меня суждениями о пророчествах Матроны и собственном призраке.На Метрострое я направил Ахметьева к скамейкам со зрителями, сам же поспешил в раздевалку к командеМне, понятно, обрадовались, но Капустин удивился: Ты за два дня развелся, что ли? Или разбегался? Резвый стал? - Резвый, резвый! - распетушился я. - Но нетрезвый! - А-а! - сообразил Капустин. - Тогда посиди. Поможешь советами.Но посидеть я не смог, до игры оставалось десять минут, я отправился погулять по стадиону.Наших, редакционных на скамейках хиленькой трибуны сидело человек пятнадцать. Ахметьев разместился от них поодаль, был сам по себе. Возможно, он и дремал. Среди болельщиков я не увидел Юлию. И это меня обеспокоило.На наши игры Юлия ездила, вела себя шумно.Но я вспомнил, что поутру, не совсем, правда, внятно, я объявил Юлии, что в основной состав не допущен, а потому играть не буду.Ну и что? Ну и что? - ворчала во мне теперь досадаМало ли что я ей говорил! Но вот же я здесь, а ее нет! То есть она должна была бы ощущать мое присутствие на Метрострое и даже мою готовность к игре и немедля принестись сюда. И не то чтобы я имел право на подобную претензиюА просто до того в последние недели я привык быть вместе с Юлией, что без нее мне было нехорошо.Но отчего же она должна была ощущать, где я, и нестись ко мне? Хорош гусь, то есть я. И отчего же я не мог чувствовать, где теперь находится Юлия и что с ней? Мне стало тревожно. Раза два в Солодовниковом переулке, отвлекаясь от красноречии Ахметьева, я звонил в нашу медовую квартиру и выслушивал продолжительные гудки. Теперь же я ходил к воротам стадиона и бросал монеты в утробу автомата. Юлия отсутствовала.Ну гулящая баба! - бранился я в воздухи. - Ну беспечная! Пока я в своих досадах и беспокойствах передвигался от скамеек к телефонной будке и обратно, закончился первый тайм. По одному. Капустин пригнал за мной посыльного, предложено было побегать. Падать-то не будешь? - поинтересовался Капустин. Выпив, я редко выходил на поле, не нравилось, сейчас же мне показалось, что дурь из меня вышла, а главное - хотелось опротестовать шуточки Башкатова, а публику убедить во мнении, что семейная жизнь никаких поводов удавиться не дает. Капустин выпустил меня на поле за полчаса до конца, и я порезвился. После двух рывков я ощутил, что дурь-то вышла не совсем, но это как бы и не дурь, а веселящий газ, способный усиливать всплески куража и молодечества. Бегал я замечательно, был резок и жесток в отборе и мотором тянул своих впередМы все же выиграли, Гундарев удачно подставил голову после углового, и Капустин высказал мне одобрение: Ну ты скакал прямо жеребенком! Мы-то на корточки почти присели, а ты нам назначил аллюр три креста! Два очка отметили на квартире Мартыненки. Снова я попал в привычную среду обитания. Вкушали сначала пиво, потом напитки покрепче. Ахметьев одарил нас коньяком и лимоном, а сам исчез. Жена Мартына тихо вязала свитер и к нам не пристраивалась. Решили выпить и за возвращение блудного сына, то есть за меня. Какого такого блудного сына, вознегодовал я, тоже мне стилисты, что за муть вы несете, при чем тут блудный сын! Ну не блудного сына, верно, согласились сотрапезники, а блудного мужа. Вот уж нелепость-то несусветная, возопил я, какой же я блудный муж, и можете ли вы об этом судить? Ну правильно, опять согласилась компания, за возвращение блудного мужика! Блудного и слабовольного, так и не нашедшего в себе силы удавиться! - заключил болельщик БашкатовЯ хохотал, ощущал удовольствия равноуважительного общения с приятелями.Но вскоре снова подступила тоска по ЮлииМне было плохо без нее. Вот если бы сейчас среди моих приятелей сидела бы и Юлия, все было бы прекрасно. И братство наше мужское, и питье, и закуски, и песни, и восклицания о подачах, подкатах, голах. Да что же это? И полдня, что ли, я не могу существовать в отдалении от нее? - опечалился я.Не могу! - категоричным вышел ответ. Уж я и не помню, какие слова я нашел, чтобы без подковырок того же Башкатова покинуть галдевшее еще общество. Дорогой я опять стал беспокоиться: а не случилось ли чего с Юлией, дома ли она теперь? Дома оказалась Юлия, дома! И не ждала она меня с укорами, с приготовленными для швыряния на паркеты тарелками или, напротив, с ласками, а дрыхла. Раздевшись, я попытался было сам приласкать красавицу, прижался к ее спине, но она лягнула меня в живот замечательной ногой, а подняв голову, высказала: Да ты, братец, нарезался как сапожник! Целуя подругу в мочку уха, я вынужден был сообразить: Ба! Да и от нее несет чем-то крепким! Ромом, что ли... Будто в обиде (а может, и в обиде) я повернулся на правый бок и тут же уснул. Проснувшись вдруг ночью, я ощутил, что Юлька сопит, прижавшись к моей спине, а руку свою держит на моей груди. О, если б навеки так было..Мирза Галиб. Утром я проявил себя сонейЯ открыл глаза и увидел Юлию, уже собранную для дневных радостей или просто бдений. Почувствовав мое желание сказать что-то, она прижала палец к губам. Потом быстро подошла ко мне, взъерошила мои волосы, поцеловала меня в губы, большим пальцем прикнопила мой нос, проурчала довольной хозяйкой большой игрушки и двинулась к двери. От двери она помахала рукой и пропала.Ночной, глубинный сон, пусть и самый нелепо-мрачный, тем хорош, что его, просмотрев, пережив, возможно что и со стонами, с криками немоты, позже забываешь напрочь. При первом возвращении в реальность бытия отблески этого сна еще мелькают в твоем сознании, цепляются за него, но скоро и умирают.

И навсегдаА вот видения пострассветных, как бы добавочных к основательному сну дремот, в особенности перед решительным пробуждением, меня всегда удручали (кроме, конечно, сладостно-эротических - в юношестве). Видения эти у меня выходили обычно полубредовыми, полуреальными, но близкими к какой-то бессмысленной или кошмарной дряни. Отвязываться от них приходилось потом чуть ли не весь Божий деньА еще и голоса персонажей этих видений долго бормотали в тебе что-то. В той моей дремоте первым делом ко мне явилась Валерия Борисовна.Но это еще куда ни шло. И сама по себе приятная женщина, и ко мне относилась доброжелательно. Или хотя бы заинтересованно. Валерия Борисовна стояла надо мной в шляпке с малиновым цветком (Пушкинская площадь!), а я лежал, подтягивая к лицу одеяло (на Пушкинской-то площади!). Иван Григорьевич, сообщила Валерия Борисовна, только что звонил из Чили, или из Бразилии, или из Венесуэлы, в общем оттуда, и, сказал, что он купил тебе, Василий, галстук. Зачем галстук? - забормотал я. - Я не ношу галстуки... Лучше бы свитер из шерсти ламы... или как ее... альпаки... Или гетры... Или бутсы бразильские... - Нет, галстук. - Не надо галстук! - замахал я руками, но тут же вцепился в одеяло, как бы не оказаться голым на Пушкинской площади.Нет, непременно галстук! - строго произнесла Валерия Борисовна. - Свадьба же! Костюм тебе заказалиА Иван Григорьевич купил галстук. Три галстука. Сейчас примерим... - Не надо примерять! - вскричал я, руки притянул к шее с намерением не допустить галстук. Тут Валерия Борисовна выпрямилась и стала с Шуховскую башню.Нет, не с башню. С кустодиевского большевика, перешагивающего через улицы и толпы. В руках у нее появился флаг, нет, не флаг, а древко с тремя развевающимися на них галстуками.Не дубасьте меня галстуками, Валерия Борисовна! - слезно попросил яЯ не Валерия Борисовна, - выговорила надо мной великанша. - Я - Матрона! - Матрена Борисовна, - взмолился я. - Уберите свои три галстука! - Я - не Матрена, - укоризненно произнесла великанша. Она была похожа на бывшую приятельницу графа Сен-Жермена в гриме Обуховой, то есть наоборот, похожа на Обухову в гриме пиковой графини. - У меня нет трех галстуков. У меня есть три карты. Тройка, семерка, туз. Двадцать одно. Через двадцать один год - он рассыпется. И она швырнула карты в кустодиевского большевика, и тот, не дожидаясь объявленного срока, рассыпалсяА надо мной уже возвышался огромный дядька. Во фраке, при черной бабочке на белоснежной манишке и со шпагой у левого бедра (всего-то Глеб Аскольдович в университетской секции фехтовальщиков добрался до второго разряда, впрочем, и это было хорошо).Не дядька, конечно, а Ахметьев Глеб Аскольдович, как всегда изящный, но переодетый и сильно преувеличенныйА может, это был и не сам Глеб Аскольдович, а его вожделенный Призрак. Да, Василий Николаевич, верно мыслите, именно, именно я и есть призрак Глеба Аскольдовича Ахметьева, призрак Глеба Блаженного, славно России служить настроенный. Во мне - не бунт, не ярость карамазовская, а миротворение и примирение с Творцом и им сотворяемым. При этом - я призрак-предшественник. Или призрак-предтеча. Чего? Вам пока знать не дано.Но потом узнаетеА сегодня, Куделин, я тебя должен посыпать из солонки. И поперчить. Вот она, солоночка-то номер пятьдесят седьмойА я разве в профиль не похож на Бонапарта? Ты-то, Василий, точно не похож. И на Крижанича ты не похож. Если только на Буслаева... И зачем ты связался с этой солонкой? Гонял бы мяч да баб тискалА четырех уже убили... И призрак Глеба Аскольдовича стал посыпать меня чем-то колючим.Не битым ли стеклом? А ну отвали отсюда! Ты мне мешаешь повязать Васеньке галстук! - Валерия Борисовна повела плечом, и призрак с солонкой отлетел за пределы моей дремоты. - Подыми, Васенька, головку, давай мы тебе галстук примерим... - Что вы делаете, Валерия Борисовна! - захрипел я предсмертно. - Не затягивайте так! Что вы... Вы задушите меня! А-а!.. Чертыхаясь, я поплелся на кухнюЯ помнил о четырех бутылках пива. Дернул дверцу холодильника. Полбутылки ряженки. Четыре бутылки пива в реальности стояли теперь (если стояли) в Солодовниковом переулке от соседа Чашкина на расстоянии его вытянутой руки.Ну и пусть вытягивает руку и пьетЯ влил в себя три стакана горячего чая с вишневым вареньемМне полегчало, гадости во рту поубавилось. Соображения были одни: на какой хрен я так вчера надрался, да еще и на поле выбегал? Это все Ахметьев! Это он, злодей! Описывая свои дремотные видения по прошествии лет, я их, пожалуй, облагородил и приукрасил, убрав некие грубости (или пошлости), но и упростил, придав им кое-какую логику и связность.Ну и кое-что присочинил взамен забытого. Замечу, что и похмельные мои соображения на кухне претерпели схожую редактуру. Если остался хоть один, пожертвовавший своим временем, вниманием и доверием читатель моего повествования (нижайший ему поклон за терпение), полагаю, у него было много поводов признать меня тугодумом. И по справедливости. В диалогах полемист я был никакой, да и оценить услышанные мною мысли или сведения, а порой и саму смысловую суть разговора (так вышло в случае с К. В.) чаще всего оказывался способен лишь задним умом. И еще сидя на кухне, получив облегчение, я соображал, как мне отнестись к откровенностям и заявлениям Глеба и причинам, по каким Глеб затеял именно со мной беседу.Не давали мне покоя и дремотные видения, никак я не мог отцепить их от себя.Не случилось ли в них каких-либо предупреждений или, напротив, не отразились ли в них уже осуществленные мною глупости или прегрешения? Отчего вдруг я проявил себя барахольщиком и куркулем, потребовав от тещи с тестем, будто уже угрелся в семейном уюте, свитер и гетры из шерсти ламы, да еще и альпаки какой-то, и бразильские бутсы, от Пеле, что ли? Мысль о бутсах от Пеле меня развеселила, все видения тотчас стали для меня смешными, и я от них избавилсяА вот освободить себя от разговора с Глебом Ахметьевым не было никакой возможностиЯ услышал от Глеба много для меня неприемлемого, доктринам моим (посчитаем, что они у меня были) совершенно и даже воинственно противоречащего. С большинством его соображений и оценок я был не согласен.Но это ничего не меняло. Я, как человек любопытствующий, хотел бы понять Глеба Аскольдовича, но понять его я не могМатрона и вожделенный Призрак не допускали меня к Глебу надолбами и стальными ежами.Не отогнав от Глеба Матрону и Призрак, должно было признать Ахметьева душевно ущербным.Но ничего себе - признать! Я имел право, что ли, ставить диагнозы и находить в ком-то отклонения от норм? От каких норм? От моих собственных, что ли? А мои нормы - нормальные? Все, все, оставим зряшное! Я не понимаю Ахметьева - значит, ума не хватает.Но предположим, уберем Матрону с ее сроком и призрак Блаженного в сторону, вынесем их за скобкиА в скобках что? Своему пребыванию в сферах и с аристократами духа Глеб искал оправдания и находил их (для меня) - в возможностях укрупнить глупости и обратить внимание на эти глупости людей. Тогда, на кухне, я боялся назвать словами мне очевидное - в цели Ахметьева входило: вызвать хотя бы ироническое отношение к несуразностям (скажем так) Верховного Учения, более он и ничего не мог сделатьМелочевками занимался Глеб Аскольдович, мелочевками. И тогда тут объяснимы Матрона и ПризракМатрона и Призрак шли в подкрепление Ахметьеву. Верой в реальность Матрониных пророчеств он оправдывал свои воробьиные поклевывания в курятнике Михаила Андреевича (пусть и одобряемые моими забашиловскими собеседниками). Чего же суетиться-то, когда всего лишь через двадцать лет и не по нашей воле, а по распоряжению Творца...Но опять же поворот винта в моих мыслях..Матроной-то самооправдания Ахметьева объявлялись бессмыслицей, и он был вынужден захотеть восстать (и попытаться еще раз оправдать свое существование) Призраком-предтечей и повести народы - потом будет открыто куда. Вот какие умности крутились тогда в моей похмельной башке... И вот еще... Чего же желал Ахметьев в ближайшей реальности? Меня он не опасался, а и… Продолжение »

© filantrr

Создать бесплатный сайт с uCoz