А если мне уже направили повестку из военкомата, то я, для верности, позволил бы себе дожидаться прихода на квартиру офицера с солдатами.Но и против увольнения из редакции нечто настраивало. Выходит, сбегаю я от Сергея Александровича и их, заранее убоявшись. И чем бы я объяснил свой уход Зинаиде, к тому же не поставил бы я ее под какой-либо удар. Ко всему прочему было в редакции много людей, мне теперь приятных. Тут опять в моих мыслях следовал поворот. Приятные-то они приятные. И я, возможно, кому-то приятный.Не исключено.Но меня-то водили в кабинет Зубцовой. И еще кого-то водили. В тот день, и, может быть, накануне, и, может, после. И из кого-то, как из Димы Бодолина, выковыривали нечто низкое и постыдное, что давало возможность закабалить душу и совестьЯ теперь перебирал в мыслях: а этот мог бы согласиться? А этот? А этот? А эта? А другие, может быть, согласились или вынуждены были согласиться годами раньше. Являлось в голову и иное: вон тот-то раз пять в год ездит в заграницы. Вон тому-то вне очереди дали квартируА того-то без всяких на то заслуг перевели в старшие литсотрудники (и оклад повысили). Каждый, каждый, получалось, мог вызвать интерес Сергея Александровича, а в конце концов и его благорасположение. Что же? Теперь предстояло жить с оглядками? Не брякни что-либо в присутствии этого и этого? Эким подлым делом я теперь занимался! Но не одарил ли меня этой подлостью, не наполнил ли ею мои воображения Сергей Александрович сотоварищи? Стало быть, оказался способным эти подлости воспринять... И для него это была никакая не подлость, а работа, образ сбережения крепости отечества и государства.Но почему все должны были согласиться? Я-то вот не согласился... И что? Меня-то ведь водили. И обо мне могли сейчас думать невесть что.Не брякни при нем лишнего...Но что было - лишним? И чего следовало бояться? При всех своих сомнениях я не мог не думать об обеде в шашлычной. Да, видимо, Диму подцепили. И надо полагать, с ним не церемонились, как со мной. Его ставили на колени, причем в грязь, в блевотину, загоняли в угол и, по всей вероятности, своего добились. Это были уже не рисунки моего воображенияА прочувствованно мною реальностиЯ не способен проглядывать человека насквозь, как иные наши специалисты, но порой мне открывается пережитое другим человеком, пережитое вне моего присутствия. И мне даже стало казаться, что раздосадовавшее Бодолина собеседование было продолжением отношений Димы с ними. И может быть, тут, правда, я не был убежден, он, натура экспансивная, артистическая, и впрямь нынче всерьез доведен до крайности, до петли или револьвера из коллекции дяди Володи. Он-то пытался найти во мне облегчение. Он-то полагал, что и я, пусть и ничтожество, унижен равноценно с ним и пребываю в общей с ним грязи, а это уже повод для умилений и братаний и, если потребуется, оправдания: Не я один! И этот, как и я, - жертва! Признав себя равнострадающими жертвами, мы могли бы не только успокоиться, но и возвысить себя над толпой мучителей. И возгордитьсяА я не подыграл Бодолину. Протянутое мне равноправие положений отверг, произнеся: Я ничего не подписывал! Ты-то, мол, кто, а я-то, мол, кто! Хорошо хоть я не стал убеждать Бодолина в том, что мне не назначили псевдоним. Стукачью кличку, надо полагать (мой приятель, живописец, рассказывал, что один его однокурсник - его раскололи и на выпускном банкете били - согласился подписывать свои донесения фамилией Врубель). У меня до псевдонима дело не дошло (а какой бы предложили - Историк, Ключевский, Геродот?)А в Димином случае, значит, дошло..Я жалел Бодолина, себя же упрекал в том, что в шашлычной валял дурака, не мог отыскать в себе верную тональность понимания человека и сострадания емуА ощутив, что Димины дела похлеще моих, я чуть ли не возрадовался. Бодолин может, может, приходил я к убеждению, наложить на себя руки! Может! Он - такой! Помимо всего прочего он человек жеста и позыА если он погибнет (или уже погиб), доля вины будет и на мне.Надо позвонить, надо узнать, теребенил я себя.Но как? Если позвонить в редакцию, то - что спросить? Если самому Бодолину, а он вдруг жив и поднимет трубку, то что я стану говорить? Не остался ли я должен ему за обед? Глупость какая! Эдак я маялся, как выяснилось позже, будучи самым настоящим олухом. И когда я узнал о дуэли Ахметьева с Миханчишиным, то более всего меня удивило то обстоятельство, что в дуэли участвовал Бодолин. Он побыл одним из секундантов Миханчишина. Сведения о дуэли ходили смутные, и разговоры о ней быстро прекращались. То есть поговорить-то о ней у многих была охота, но, видимо, сразу же вспоминалось указание: помалкивать. Стрелялись вроде бы в Сокольниках или в Лосином острове (одним словом, под деревьями), и будто бы пули задели обоих, но лишь поцарапав дуэлянтов. Сами персонажи действа на шестом этаже отсутствовали. Ахметьева, сказывали, отправили куда-то за город для написания умственно ценных бумаг. Бодолин же выхлопотал творческий месяц и укатил в Пицунду с пишущей машинкой и кипой бумагиМиханчишину тоже дали отпуск за свой счет, и он отправился на побывку к внезапно приболевшей матери, деревенские харчи и воздухи обязаны были укреплять и его собственное здоровье. Вторым секундантом Миханчишина был некий его земляк, на неделю заезжавший в Москву и вместе с Миханчишиным убывший на малую родину. Ахметьеву же ассистировали два его однокурсника, Белокуров и Ермоленко, один из них работал в Дружбе народов, другой - в страховом вестнике, со службы их вроде бы не погнали. Отправления в отпуски, командировки дуэлянтов и их секундантов произошли незамедлительно и бесшумно, кто-то лишь заметил нынче утром в коридоре Миханчишина с левой рукой на перевязи - и фьють Миханчишин в Брянскую область к больной матери.Новость о Бодолине совершенно меняла мое представление о нем. Я-то чуть ли не скорбел о погубленной жертве Сергея Александровича и его коллег! А Бодолин - вон какой молодец!

Д'Аршиак! Или Данзас! Он ведь соображал, что в случае с Ахметьевым возможны дурные последствия или даже наказание, и вот взял и отважилсяА я уже согласился с мыслью о драме Бодолина. Он же будет теперь в романтических героях, как и пораненный Миханчишин, вышедший с оружием на погубителя честиЯ слышал, что в коллекции Диминого дяди есть и дуэльные пистолеты конца девятнадцатого, начала восемнадцатого века, в их числе и двуствольные. Восстали невольники чести и осмелились выступить против служителя сильных державы сей...Но что же тогда, накануне дуэли, ждал Бодолин от меня в шашлычной? Зачем ему был нужен разговор со мной? Этого я не мог теперь истолковать.Неужели он плакал ненатурально? И кем же я существовал в его представлениях? А участие в перестрелке Ахметьева меня истинно удивляло. Зачем ему надо было отвечать такой мелюзге, как Миханчишин? Он, Ахметьев, объявил себя, влепив пощечину ЗятюА Зять пребывал тогда второй персоной в государстве (так представлялось)Мне не пришлось быть тому свидетелемЯ пришел в редакцию года через полтора. Редакция наша умела гулять. Вечера во всяческие кануны устраивались с капустниками, с музицированием и экспромтами бывших в те годы в славе артистов. Упоминаемый мной вечер был предновогодний, то есть самый бесшабашный и легкомысленный. Отсмеялись капустнику, выслушали тосты за столами в Голубом зале, разошлись по кабинетам, там употребили крепкого, и всерьез, и сошлись снова на танцах и веселье в Голубом же зале. Гостем был в тот вечер самый модный в Москве молодой театр. Башкатова считали в нем своим и поддались на его уговоры повеселиться. И все шло хорошо. Зять руководил теперь газетой взрослой, но на вечера в Голубой зал он по привычке приходил. Деловой человек, в часы веселья он, было известно, становился барином и ловеласом. Привык любезничать со смазливыми дамами, порой позволял себе не стесняться в приемах выказывания своих любезностей. Здешние барышни тоже привыкли к его манерам, лишь похихикивали или ускользали от Зятя. Пришедшую же в гости юную актрису его ухаживания покоробили. Она действительно была красавица, и любезности Зятя никого не удивили. Актриса же вырывала свои руки из рук поклонника, вскрикивала что-то и даже заплакала. Все отворачивались, никто как будто бы ничего не видел. Тогда и двинулся к актрисе и ее обидчику Глеб Аскольдович Ахметьев, младший литературный сотрудник. В тишине он назвал Зятя по имени-отчеству и заявил, что порядочному человеку пользоваться подобным образом своим положением в обществе непозволительно. Ахметьев сделал шаг вперед и влепил Зятю пощечину, громкую и, видимо, небезболезненную. Ринулись гасить пожар, уговаривали Ахметьева сейчас же извиниться или бежать куда подальше от барского гнева, не раздражать более, но Ахметьев с места не двигался и не извинялся. Вышло так, что облагоразумевший Зять сам извинился перед актрисой и Ахметьевым, пожелал всем продолжить веселье и удалился. И веселье продолжилось. Однажды я встретил Зятя в Доме журналиста. В тот самый день, когда К. В. вышвыривал в зал призы лотереи и кричал: На шарап! Зять спускался по лестнице, обширный, вальяжный, разомлевший, будто распаренный, соломенно-розовый, два каких-то старичка оказались на его пути, они бросились к нему с приветствиями, он сиятельно протянул им руки ладонями вниз, и старички принялись целовать его пальцы. Зять смотрел на них милостиво, будто производил награждениеМеня чуть не стошнило. Картина подобных проявлений уважения противоречила моему воспитанию. Я, естественно, сознавал, что Зять - первостатейный журналист и государственный человек, много чего совершил важного и время этого у него не отнимет, но эти полные руки, эти старички (они-то и вовсе были мне несимпатичны)! Что бы я потом существенное ни думал о Зяте, увы, эти лобызания рук из памяти моей улетучиться не желали... И я мог представить себе, как в тот предновогодний вечер Глеб Ахметьев, невысокий, но очень ладный, с природной, видимо, осанкой (порода!) и грацией подходил к сыто-веселому вельможе и говорил ему решительные слова. Действие это было высоко по смыслу.Но и зрительно, возможно, выглядело изящно-убедительно. И после него - мельчить стрельбой в фитюльку Миханчишина? У меня это предприятие Ахметьева вызывало досаду.

И осуществлялось оно под надзором, о чем Ахметьев не мог не догадываться. Сергей Александрович, ловец и перебиратель людишек, заверил меня в том, что ничего серьезного не случится. Серьезного они бы не допустилиА несерьезное - дозволили.Но зачем?.. В шашлычной Бодолин выплескивал свою ненависть к Ахметьеву, но ни слова не произнес о своем секундантстве. Отчего так? Или его Миханчишин призвал лишь вчера утром? Вопросы летали надо мной, но ответить на них я не могМожно было лишь предположить, что Сергей Александрович и они дуэль допустили на всякий случай. Даже и от такого буффонадного приключения с перевязью для левой руки они могли извлечь выгоды. И для Бодолина напоминание о происшествии стало бы еще одними возжами. И если бы возникла некая острота и щекотливость, можно было бы открыть глаза и самому Михаилу Андреевичу: а не так уж этот Ахметьев и хорош, он и баловником себя проявлял, шалил в Сокольниках с дуэльными пистолетами, будто нравы царских времен не упразднены, залепил пощечину Зятю, стоит ли такому доверять? Сейчас же я сообразил, что в моей мысли о пощечине случился логический кульбит. О пощечине-то Михаил Андреевич наверняка знал! И скорее всего эта пощечина могла вызвать лишь расположение Михаила Андреевича (серым кардиналом его назовут через десятилетия) к мелкому клерку из молодежной газеты. Если верить молве (а я в силу своего тогдашнего положения и копеечной событийной информированности почти все время вынужден ссылаться на молву, на чужие мнения и свидетельства), Михаил Андреевич ненавидел Зятя. Опасался и его, и его нововведений, и в особенности - его будущего, носил в себе обиды и досады.Не так страшен для него, то есть и для его догм и цитат, был Тесть, как именно Зять. Умы в нашей газете полагали, что и свержение Тестя во многом было вызвано охотой на Зятя, как бы он чего далее не натворил. Значило ли все это что-либо для меня? Ничего не значило. Разве только как для спортивного статистика.На верхах осуществлял себя своего рода спорт с особенными правилами, судейством, подкатами, подножками, свистками, и мне казалось не лишним следить за ходом верхне-слойных состязаний. Впрочем, я лукавлю. Так или иначе, предновогодний поступок Глеба Ахметьева был достоин упоминания в исторических сочинениях. Или даже - исследованиях. Сокольническая же перестрелка вызывала лишь пожимания плечей в коридорах. Впрочем, я не мог быть судьей Глебу Аскольдовичу... И не мог я спросить его, не собирался ли он приглашать меня в секунданты. Глеб Аскольдович был нынче где-нибудь в живописной местности, с вежливыми горничными и хорошими поварамиЯ не завидовал ему. Предстояли торжества, и пеклись призывы, тезисы и речи. Выпечка всяческих священных документов происходила в тайнах великих и секретах. Государственные ритуалы требовали усилий жрецов и уж конечно наличия этих самых жрецов, публике неизвестных и в невидимости своей тем более влиятельных. Ахметьев, раз он болтался в нашей газете, в жрецы возведен не был, но он непременно надобился жрецам как исполнитель. Отчего способности Ахметьева были признаны ими полезными? Марьин считал Ахметьева одареннейшим умельцем-стилизатором. По Марьину, умение Ахметьева, а оно было посущественнее простого имитаторства, следовало признать чуть ли не кощунством. Они ругались и спорили. Пари чаще выигрывал Ахметьев. Под Чехова? Пожалуйста, две страницы под Чехова. Под Салтыкова-Щедрина? Пожалуйста, очерк Луховицкая старина. Под Джойса? Пожалуйста! Хочешь на английском? Пожалуйста. Под Фолкнера? Отчего же и не под Фолкнера? А вот под Платонова у тебя не выйдет! - горячился Марьин.Но у Ахметьева выходило и под Платонова, а событийную суть для Платонова Глеб брал из заметки Сенчакова о строителях туннеля. Ты бы сам писал! Свое! По-своему! - возмущался Марьин. А-а! - презрительно взмахивал рукой Ахметьев. - Я заперт в неизбежностях времени! Необходимости упомянутой мной выше отработки заставляли Ахметьева исполнять авторские статьи. В отделе пропаганды авторами полагалось быть ветеранам партии, военачальникам и весомым хозяйственным чинам. Ахметьев будто бы удовольствие получал, превращая банальности обязательных догм в кружева словесных узоровЯ как-то заскочил с вопросом в его комнату, Ахметьев сидел, откинувшись к спинке стула, закрыв глаза, губы его двигались, словно бы творя улыбку, он блаженствовал. Он почувствовал меня, открыл глаза и обрадовался: Знаешь ли ты, какие перлы сочинил сейчас Семен Михайлович Буденный! Он поэт, несомненно поэт! Да, и про лошадок тоже! И про рубку лозы! И про рубку голов! - А он подпишет свои перлы? - спросил я. Подпишет, - успокоил меня Ахметьев. - Куда ему деваться! И в книжку вставит. Он и не помнит случай, о котором я ему навспоминалЯ выкопал его в старых газетах.Но какие у Семена Михайловича теперь словеса, какие галопы и аллюры! При очередном нервическом аврале с каким-то обращением, или манифестом, или воззванием текстовиков двадцать увезли под деревья корпеть над документом, и там на глазах у соображающего сановного жреца Ахметьев за сорок минут исполнил работу двадцати. Тогда и началось его продвижение в искусные толкователи снов, навеянных человечеству рыцарями, чье оружие - булыжник. Вскоре ему стали доверять не только общие документы, но и тексты персональные, то есть тексты, какие озвучивали или подписывали владетельно-должностные фигуры, чьи недоступно-застывшие лица по праздникам смотрели вниз на толпу с боков столичного телеграфа. Тут-то и пригодились способности Ахметьева, названные Марьиным стилеподражанием.Но они были еще и способностями сутеподражания. После нескольких часов общения с персонажами, после чтения прежних их выступлений Ахметьев весело, Моцартом риторики, создавал упоительные для авторов тексты. Он и шутки разбрасывал в меру надобные, для кого - народные, для кого - интеллигентные. Естественно, тексты недорого бы стоили, если бы не были оснащены на манер тех лет высказываниями классиков-авторитетов и образными выражениями отечественных писателей. Управляться с цитатами Ахметьев был мастак. Каждому вписывал выражения, чрезвычайно подходящие именно этим натурам, причем свежие, не измызганные в употреблении. Экая у тебя, у шельмеца, память-то отменная! - умилялся сановник, отправляя очки на стол. - Я ведь и сам хотел привести эти слова Фейербаха, но никак не мог припомнить, в каком они томе... Вообще у авторов ахметьевских текстов создавалось впечатление, что они сами их и написали или хотя бы могли написать, если бы у них было время посидеть за столом. (Завистники Ахметьева - и не одни лишь завистники, - в частности и из наших, редакционных, позже последовали по его тропе и сотворили личные сочинения Леонида Ильича; Марьина и Башкатова, слава Богу, не было среди них и не могло быть, а Ахметьев уже отсутствовал...) Да, память Ахметьев имел отменную. И отменно был образован.Не в пример многим.На старших курсах он для поддержания бюджета матушки и сестер, проживающих в губернском городе Саратове, писал диссертации, и кандидатские, и докторские, для мыслителей с философского факультета. Оппоненты их чрезвычайно хвалили.

Их удивляли кругозор мышления соискателей и объем прочитанных ими - на разных языках - трудов, перечисленных в библиографических справках. Ахметьев был внимателен к наукам на шальном факультете журналистики, но более он занимался саморазвитием, коли уж попал в столицу с ее библиотеками и архивамиА прежде и в остатке семьи было кому поделиться знаниями или хотя бы дать направление и охоту мозгам. Ахметьевы владели когда-то домами в Петербурге и Москве, иные из них эмигрировали в семнадцатом или позже, иных расстреляли или посадили, наиболее - на взгляд властей - безобидных, в их числе и мать Ахметьева, выслали в Саратов и уездные города. При нынешних странностях эпохи Ахметьев был взят в нашу газету в отдел пропаганды. Конечно, он не выкрикивал направо и налево монархические лозунги, но позволял себе называть, и я слышал, Великую Революцию октябрьскими беспорядками. Дурачится он, - рассуждали старшие. - Фрондирует. Какие тут короны и монархии. Это у него пройдетА скорее всего, он просто циник. Здоровый (в политическом смысле) циник, если помните, назидательно назывался мне Кириллом Валентиновичем, К. В., как пример деятельного созидателя. И впрямь, циникам-оптимистам дела и посты доверяли охотнее, нежели не знающим сомнений простакам...Но не настораживал ли Ахметьев Сергея Александровича и стоящую за ним Стену? Впрочем, что он мог сейчас-то наделать? Вот и теперь ему дали подурачиться с пистолетом. За что тут корить-то? Проявлено приятное созерцателю гусарское молодечество.Не по курантам же с государственным боем стрелял... Оно так.Но я полагал, что Сергей Александрович и Стена умнее и дальновиднее меня... Однако в шашлычной Башкатов кричал, что я ему нужен, что есть новости, наверняка относительно солонок, и я спустился искать Башкатова. Он опять несся с бумагами к машинному бюро, и мои вопросы удивили его. Постой! - Башкатов принялся чесать грудь. - Не помню. Запарка. Идет субботняя полоса. Что-то было, но я забыл. Хотел тебе звонить, но не мог узнать твой номер. Кстати, его разыскивал и Ахметьев, но тоже не узнал. В холле, где недели две назад Ахметьев говорил мне о солонке и четырех убиенных, у стола для пинг-понга я увидел ЦыганковуЯ должен был пройти мимо нее, лишь проскользнув по ней боковым взглядом, как и по теннисному столу, но нечто неожиданное в ее облике заставило меня поднять глаза. Цыганкова стояла остриженная под Котовского. То есть она не была выбрита под Котовского. Светло-русый ежик в полсантиметра торчал на ее голове. Что это... - не выдержал я.Но не договорил. Она обращалась ко мне на ты, я же положил разговаривать с ней только на вы и теперь не знал, как быть. А! Стрижка! - рассмеялась Цыганкова. - Жена Марьина подстриглась недавно под американскую пловчихуМне понравилосьА что - плохо? Нет. Хорошо, - сказал я. И не соврал. Жена Марьина была женщина красивая и рисковая, стрижка под американскую пловчиху ей нисколько не навредила. У Цыганковой, когда она появилась в редакции, волосы были длинные с прямым пробором и слоеным пучком, потом она укоротила их под мальчишку, а теперь вот и - под американскую пловчиху... Уши Цыганковой забавно торчали, но уродливыми их назвать было нельзя.Но... - наконец мне удалось произнести ясные звуки, и я захотел поинтересоваться, чем я вызвал такое доверие.Но я сказал: - У нас всего одна комната... Откуда? - чуть было не удивился я вслух, но успел выстроить догадкиЯ продолжил сопротивление, впрочем поначалу споткнувшись: все же назвал Цыганкову на вы, но этак я выказывал себя готовым к дистанции и отказу, и я поправился: Вот тебе ключи, - сказал я. - Я освобожусь в два часа ночи. Этот, маленький, от входной двери, этот - от комнаты. Постельное белье - в комоде, найдешь.На кухне, у окна, в правом углу, холодильник Оренбург, мелкий такой, там жратва и бутылка Тетры, кажется. Кури в комнате. Соседям скажешь, что племянница...Нет, двоюродная сестра, приехала сдавать экзамены в институт..Я же успокоиться не мог, набрасывая записку (а то ведь Чашкин доложит в милицию о нарушении паспортного режима), записка выходила бестолково-глупой, а я то и дело поднимал голову как бы в соображении поиска слов, сам же поглядывал на ЦыганковуЯ и в разговоре смотрел ей в глаза, иначе она посчитала бы, что я хитрю, стараюсь увильнуть от ее заботы. Получалось, что я впервые разглядывал ее вблизи. Другое дело, что мне было все равно, какая она вблизи, какая она вдали и какая она вообще. Она была, она была живая, и она стояла рядом. Холодный же наблюдатель рассмотрел бы в ней сейчас вот что. Издали, то есть в коридоре, в Голубом зале, на улице, черты лица ее казались мне совершенно правильными. Теперь же я углядел, что нос ее с правой стороны как бы заострен и вытянут, а правый уголок рта очевидно длиннее левого. При новой стрижке Цыганковой, так же как и торчащие уши, особенности носа и рта ее для меня замечательно проявились. Она отчасти стала казаться мне похожей на известного персонажа, сотворенного из полена.Нет, тут же я поправил себя, она похожа на свою мать, Валерию Борисовну. Да, старшая сестра Вика выросла в отца, Ивана Григорьевича Корабельникова, младшая же была истинно маминой дочкой. Ивана Григорьевича я избегал и даже опасался. Валерия же Борисовна мне нравилась. У нее были невыцветшие глаза. Это выражение моей матери. Она как-то встретила свою давнюю знакомую и сказала дома: Надо же! Сколько в ее жизни случилось горя, а глаза у нее не выцвели! Я как-то упомянул, что Цыганкова имела глаза серые и лучистые. Лучистыми запомнились мне и глаза ее матери. И были в них озорство и некая неутоленность. Да, Валерии Борисовне решительно нравилось пребывать министершей (Иван Григорьевич года три возглавлял союзный комитет и в благах был приравнен к министру, дважды возникали вероятности - и не без оснований, - что его сделают кандидатом в члены Политбюро, но не пофартило)Я понимал, что ни от каких привилегий и причуд министерши Валерия Борисовна не намерена отказываться, но и ощущалось, что, если вдруг вихрь закрутит ее, она сопротивляться ему не станет. (А вихрь-то закрутил однажды Ивана Григорьевича...) У меня с Валерией Борисовной отношения сложились странные. Иногда мне казалось, что между нами возникают заговорщические единения, она будто бы подмигивала мне.Но порой она смотрела на меня хмуро и устало, словно догадывалась, что я не смогу стать ее старшей дочери подобающе-замечательным другом. И она была права. Теперь, глядя на стоявшую у дверного косяка Цыганкову, я сознавал, что и статью она пошла в Валерию БорисовнуА та славилась своей фигурой и вызывала искренние мужские комплименты. Цыганкова в своих движениях - не знаю, по какой причине, но значит, нравилось - выказывала себя гаврошем, своим парнем, что тогда было распространено, или же ей было удобнее проявлять себя отроковицей, девочкой-подростком (о таких моя матушка говорила: Тело еще нагуляет, мне же вспомнилась прочитанная в каком-то детективе фраза: В ее теле угадывалось будущее совершенство женщины. Фу ты! - поморщился я про себя). Она порой сутулилась, даже горбилась, принимала какие-то угловатые, острые позы, над заметками корпела сидя или лежа на полу. Теперь же я видел, что она рослая и, как мать, широкая в кости, пусть и худая. Дни стояли жаркие, сухие, и на ней был сарафан, я так подумал, но сарафан обтягивает грудь и бедра, а Цыганкова одеяние имела свободное, мешком, голубое, с розовыми цветами, из легкого материала, шелка, может быть, я не знаток, и оно открывало шею, плечи и колени ЦыганковойА я вспоминал линии тела Валерии Борисовны. Взяла Цыганкова солонку осторожно, даже с опаской, но сейчас же стала хозяйкой вещи, вытащила затычку снизу и пальцем поводила внутри птицы, сняла голову совы и вновь соединила ее с туловищем. Голова не только крепится, - сказал я, - но может и покачиватьсяМы это не сразу выяснили. И видишь, похожа на голову БонапартаЯ же глядел не на солонку, а на пальцы Цыганковой, длинные, тонкие, - пальцы пианистки, говорят про такие. У нас в Солодовниковом переулке сказали бы: пальцы щипача... Глупость эдакая, отругал я себя.Не помню, как я досидел в ту ночь до подписания номераМеня била дрожьМеня всегда воротит и даже смешит в текстах передача внутренних состояний персонажей физиологическими явлениями. Сердце у него выпрыгивало из грудной клетки, Кровь подступила к его щекам, Волосы встали дыбом и т. д.Ни разу не наблюдал я волос, вставших дыбом.Но дрожь меня била самым натуральным или самым физиологическим образом. После случая с солонкой меня довозили прямо к дому.Нынче нас везли троих: опять же Мальцева, Колю Шапиро (этого на Сретенку, в Панкратьевский переулок) и меня. Коля, человек бесцеремонный, сказал: Что-то тебя колотит, ты меня трясешь! Я ответил: Действительно, бьет озноб, простудился. Сейчас приму малинового варенья... - И водочки... - посоветовал Шапиро. И водочки, - согласился я. - Если найдется... Дрожь же била меня оттого, что я знал, что произойдет. Или что не произойдетЯ готов был отправиться ночевать к Косте Алферову или к Городничему. И в других местах меня бы приютили. Что их напрягать? - сказал я самому себе. - Я переночую в сарае. Опять же нынешним молодым москвичам ничего не известно про сараиА отапливались-то мы не газом, а дровами. Печки, печки были наши обогреватели и кормилицыА стало быть, во дворах, на задах, все семьи имели дровяные сараи, обширные, восемь на два с половиной и в высоту два метра. Дрова по ордеру выдавали в сломанном позже Самарском переулке на складе, чуть выше также не существующего теперь стадиона Буревестник, Бури, самого домашнего и самого древнего в Москве (до революции - Унион). Оттуда дрова везли либо лошадью, либо грузовиком вверх, в наш переулок, там пилили, кололи (я с отцом) и т. д. К году, мной упоминаемому, печки у нас уничтожили и на кухнях поставили газовые плиты, но дровяные сараи оставались, уже без дров. Послевоенные летние месяцы были теплые, и многие коммунальники из-за тесноты жилищ ночевали летом в сараях и даже на их крышах. Я, естественно, имел в сарае раскладушку и теперь был уверен, что на ней и пересплю.Но ключ от сарая (Идиот! - бранил я себя. - Не мог держать в кармане!) лежал у меня в комоде. И стало быть, в комнату с Цыганковой, если она там была, мне обязательно надо было войти. Хотя бы на полминуты. Войду и тут же выйду! - приказал я себе. Она раз десять произнесла, каждый раз меняя темп, ритм и интонацию, имя Юлика, и все произнесения ею звуков были для меня хороши. Ладно, Юлика, - согласилась Цыганкова, - хотя в этом есть что-то венгерское и опереточное. Юлика.Ну, ЮликаА лучше все же - Юла. Дверь я запираю. Ты будешь любить меняА я - тебя. Она была в стареньком матушкином халате, естественно, ей коротком, да и двух пуговиц сверху не хватало, и я мог видеть ее грудь. Она попросила меня расстегнуть и остальные пуговицыМы совпали. Всю ночь мы были ненасытными и совпали. Такое прежде со мной не случалось.Но случилось. В нас совпало всеМы были одно существо. Одно животное. У нас было одно тело, одна кожа, один запах. Юлика уставала быстрее меня и отходила к окну покурить, ночь была лунная, и Юлика стояла серебряная, я лежал не в силах встать и ощущал, что я обрублен, что часть моя, и самая существенная, отделилась от меня на три метра, на три континента, и если сейчас она не вернется, не воссоединится со мной, я погибнуЯ умру.Но она возвращалась, и у нас опять все было одно - губы, глаза, ресницы, нос, язык, ноги, ногти, кожа, и мы были слеплены Богом, и разлепить нас ничто не могло. Случались минуты, когда природа заставляла нас отдыхать, и мы произносили какие-то слова. Все это была чепуха, и я сознавал, что самую любимую, самую беззащитную, самую сладкую часть моего тела и моей души никто не отберет. Юлика о способах любви знала больше, чем я, она бормотала: Я взрослая женщина, но ты - ребенок, я стонал: О, если б навеки так было!, Юлика целовала меня и спрашивала: Мы все же заснули. Часов в восемь утра. В одиннадцать меня разбудил стук в дверьЯ повернул ключ, дверь приоткрыл чуть-чуть, чтобы не дать соседу Чашкину рассмотреть спящую Цыганкову. Звонившая оказалась соседкой по даче моих стариков. Она прикатила в город за продуктамиМне же она передавала просьбу срочно приехать в сад-огород. Плохо с матерью, сердце, очень может быть, что ее нужно везти в Москву, к врачамА если нет, то все равно необходимо доставить родителям продукты на неделю.Ну твоя... эта... двоюродная, - сказал Чашкин, - хороша..А что у нее на голове?.. Пятнадцать суток схлопотала, что ли? Мать Чашкина, в молодости - дама легких поведений, потом - наша дворничиха, была квартальной милицейской осведомительницей, и потому Чашкину надо было сообщать достоверные сведения. А-а. Понятно, - успокоился Чашкин. - А я-то подумал... Так ее небось в институт примут без конкурса и задаром..А она здоровая, я же не знал, что пловчиха, она полы мыла, даже туалет отдраила, я вижу - тело у этой провинциалки будь здоров! С Чашкиным мы были недруги, но даже его похвала моей гостьи сегодня вышла мне приятной.Не знаю, почему Юлька свое тело порой упрятывала в балахоны и угловатые движения, пользуюсь выражением моей матери - тело она уже нагуляла. И оно было прекрасное. Ты дурак, что ли? Нет, ты все же ребенок. Распишемся! А мне это надо? Папаша застрелится, сестра застрелится. Одна мать будет плясать и смеяться...Но она тебя и любит... И ты ее..А я старая грешница..Я уйду в монастырь... И мне надо опекать забиваемых..Я обиделсяЯ рассказал Цыганковой про звонок соседки родителей. Юлия Ивановна заохала, она так и заухала. томная, теплая, голая, и посоветовала мне ехать на дачуЯ был уверен, что она не отпустит меня, притянет к себе, мысли о матери пропали, кроме этой женщины для меня ничего не существовало, но Юлика, Юла толкнула меня и сказала: Тут я не только обиделся, но и рассердился. И сказал себе: Оно и к лучшемуЯ от нее и освобожусь.Ни к какому вечеру не вернусь! Огород наш был расположен на отхолмьях Клино-Дмитровской гряды за Дмитровом. Савеловский вокзал, Лобня, Яхрома, Дмитров, далее Вербилки (кстати, ведь там гарднеровско-кузнецовский фарфоровый завод, как это выпало из моих соображений?). В двух километрах - канал.Никаких серьезных приступов у матери не было, просто старики соскучились по мне. И папашу, большого политика, возмутило заявление Дмитрия Полянского, который был тогда одним из владетелей отечества, о том, что наследство - понятие капиталистическое или мелкобуржуазное и садово-огородные участки детям передаваться не будут и вообще могут быть отобраны у хозяев, которые торгуют яблоками и клубникой. Папаша, известный своим утверждением Не суйся куда не следует, стал вдруг огородным оратором, осуждал - подумайте кого - члена Политбюро, отстаивал право рабочего человека, гегемона, на собственный клочок земли, то есть именно и выражал мелкобуржуазные настроения. Он ожидал моих мнений, ведь я работал в такой газете! Между прочим, сказал я папаше, пряча усмешку, год назад принят указ, по которому всякие болтуны, клеветники России и пожелавшие передать свои рукописи на Запад, превратно толкующие достижения народов и решения властей, могут получить до восьми лет. Это ты мне говоришь? Модельщику, гегемону? - поинтересовался отец. - Прошедшему войну с Красной Звездой и двумя орденами Славы? - Конечно, тебе, - уточнил я. - Не себе жеЯ не обиделся на обман стариков. И слава Богу, что мама не болелаА я должен был освободиться от наваждения, от затмения, солнечного или лунного, или еще от чего, от стихийного бедствия, набросившегося на меняЯ не мог иметь никаких отношений с Юлией Ивановной Цыганковой, старшей сестрой Виктории Ивановны КорабельниковойМной был наложен запрет на эти отношения.Но случилось нечто ведьминское, я был обязан сжечь это ведьминское на костреЯ никак не считал в этом происшествии хорошим себя. Юла была лучше. Сег

© filantrr

Создать бесплатный сайт с uCoz